А поскольку мои эмоции больше не были изолированными, я ненавидела всех и вся за все, но в особенности евреев, за то, что все они заставили меня целый год привязываться к месту, в которое я больше никогда не вернусь. Поэтому я спряталась в чулане.
Тенгиз объявился в середине дня. Я тайком выглянула из-за чуланной занавески и увидела, что он так и не побрился. Зато соизволил принести мои чемоданы.
Из чулана я слышала, как он обещал, что поищет какие-то контакты в Израиле и еще что-то в Музее Диаспоры, и сообщил, что сегодня ночью у него полет.
Мама сказала, что она очень благодарна ему за все, и все такое, и как Зое повезло с вожатым, и все с этим бурно согласились.
Вожатым? Он давно перестал быть моим вожатым.
“Давно” – это когда? Месяц назад? Неделю? Три дня? Почему-то мне вспомнилась Маша. Подслушанные педсоветы. И главный психолог всех психологов. “Не стоит так отождествляться друг с другом”, – сказал он и сверкнул молодыми глазами из-под старых очков.
Я гордо вышла из чулана и провозгласила:
– Счастливого пути, Тенгиз, передай всем мои пламенные приветы, особенно Фридочке.
– Я еще не уехал, – сказал Тенгиз.
– Обед готов! – крикнули обе бабушки из кухни.
– Без обеда никто никуда не уходит, – заявила главная бабушка, появляясь в дверях с кастрюлей, обернутой полотенцем.
– Я тебе дам без обеда, – погрозила Тенгизу пальцем второстепенная бабушка, застелила стол скатертью и принялась расставлять тарелки.
– Садись за стол, хабиби, – похлопал его по плечу дед Илья, – выпьем на дорожку.
– Садитесь, Тенгиз, в самом деле, что вы как не родной, – сказала тетя Женя.
– Вам ничего не поможет, – сказал Кирилл. – Делайте, как они говорят, спорить себе дороже.
Тенгиз сел за стол. Гора блюд заставила скатерть. Застучали приборы о тарелки.
Они опять говорили обо всем на свете: о политике, о семье, о памяти поколений, об Одессе, об Израиле, о законе о возвращении, о ситуации на Ближнем Востоке, о зарплатах, о ценах, об инфляции, о бирже, о Советском Союзе, об СНГ, об Украине, о таксистах, об охранниках, которые жить не дают, о террористах, которые жить не дают, о новых русских, которые жить не дают, о лучшем в мире учебном заведении – Деревне Сионистских Пионеров, о Девятой школе, в которой преподавал мой папа и которая скоро станет Второй гимназией, об открытых и закрытых гробах, о жизни и о смерти. Они строили планы на будущее, мечтали о благополучном исходе, о семейном воссоединении, о конце разрухи и смутного времени.
Только все это было иллюзией.
Тенгиз не должен был становиться инженером, он не должен был становиться ни ремонтником, ни мадрихом, и даже на поприще сионистского агитаторства его способности пропали бы зря. Ему следовало стать иллюзионистом. Потому что никто лучше него не умел пускать пыль в глаза. В его присутствии люди дурели и переставали отличать действительность от воображения. Вот в чем заключался главный персональный талант, которым наградила природа моего мадриха.
– Спасибо, – я сказала, – было очень вкусно.
Вышла из комнаты в коридор, в подъезд и на улицу.
Было очень жарко. Земля плавилась под ногами. Голова у меня шла кругом.
Нет, это неправда, голова у меня кругом не шла – у меня обрывалось сердце. Сколько всего может утратить человек за одну неделю?
– Что за поведение? – спросил Тенгиз.
– Оставь меня в покое, в конце концов, ты больше не мой мадрих!
– Чего ты хочешь, Комильфо?
– Ничего я не хочу!
– Хочешь на море?
Хотела ли я на море? Я всегда хотела на море. С Тенгизом или без.
– Поехали на море. Там я еще не был.
– Хорошо! – я сказала. – Поехали на море, раз тебе так этого хочется!
Мы пошли к Дюку, спустились по Потемкинской лестнице, купили на Морвокзале билеты на катер и успели на отчаливающий и абсолютно пустой “Ливерпуль”, если не считать матросов, орущих “пошевеливаемся, пошевеливаемся!” и отвязывающих трап.
Я смотрела на воду, как в детстве, пытаясь сфокусировать взгляд на одной волне, чтобы проследить, куда она девается, перестав быть волной. Тенгиз купил в буфете булку, крошил и бросал крошки галдящим чайкам. Чайки ловили корм на лету, а некоторые кидались в воду за упавшей подачкой.
Минут через пятнадцать катер привязали к пирсу на Ланжероне, и я стремительно зашагала по качающимся доскам к пляжу, где впервые научилась плавать. Тенгиз следовал за мной. У причала среди водорослей бултыхались размокшие печенья, бутылки пива и пластиковые пакеты. На прибрежных камнях лежало несколько туш с приклеенными на носы бумажками. Бесхозные дети носились вокруг. Потная бабка продавала горячую пшенку. Облезлые, некогда зеленые топчаны теперь зияли беззубыми полосками и походили на заготовленные для костра дрова.
На волнорезе сидели два загорелых рыбака, один постарше, а другой помоложе, закинув удочки в воду. Я их миновала, дошла до самого края, сбросила босоножки, одолженные у мамы за неимением сандалий, оставшихся в похищенных Тенгизом чемоданах, и уселась на камень, опустив ноги в прохладную воду. Тенгиз тоже разулся, закатал джинсы до колен и сел рядом.
– Вода холодная, – сказал он.