Что за чушь! Я встряхиваю головой и резко вырываю рукав из цепких и сильных пальцев, не заботясь о том, что это невежливо и опасно — пренебрегать собеседником, таким чужим и странным. Но он, кажется, не обижается, только тяжело вздыхает. За вздохом словно скрывается ещё одно страшное знание. Но с меня хватит тайн.
— Я прошу вас — мне надо идти…
— Тебе не позволят. Глупый ты рыцарь, наивный спаситель… они уже ждут тебя. Посадят в клетку, под замок… Не несись сломя голову. Выжди.
— Нет времени!
Я отталкиваю его и устремляюсь прочь. Меня? Под замок? Что за глупости! Я ничего не натворил — а когда натворю, мы с Ладой уже будем далеко отсюда. Вне досягаемости всех замков и ключей, гнева отца, проклятий старой крючконосой карги. Человек кричит мне что-то, но ветер поглощает слова и разбрасывает их во все стороны. Я бегу, не разбирая дороги, сминая цветы и траву, — в страхе, что человек догонит меня, и из-за гулко бухающего в ушах сердца не понимаю, что никто за мной не гонится. Дважды спотыкаюсь, но больше не падаю, только вспугиваю какую-то птицу, вспархивающую тяжело, как подброшенный в воздух мешок, и вылетаю наконец на дорогу. Тут уже совсем близко мой дом. Знакомый до последнего камешка двор, куда я забегаю, перемахивая через плетень, выщербленные ступени, где спотыкаюсь ещё разок, облезлая краска двери, о которую царапаю руку. Я — дурной посланник, я несу страшную весть, и те, кто не знает, наверняка будут в ужасе. Отец и Белая.
Но — не знают ли?
Белая шьёт, сидя за столом. Нить с тихим шелестом скрепляет ткань. «Шшур», «шшур», «дёрг», когда запутывается. «Дёрг» — безжалостное быстрое движение, чтобы выправить упрямый узелок-бунтарь и вернуть его в общую линию, служащую единому делу.
— Куда ты так мчишься, Серый? Чай, не пожар…
Кому она шьёт это и для чего?
Ступая грязными ботинками по подметённому полу, не обращая внимания на возмущённое «эй», подхожу к столу и ощупываю на нём лежащее.
Тонкий холст, воротник, рукава. Рубашка на подростка, слишком длинная и похожая на платье, чтобы предназначаться для меня. Рубашка без пуговиц и карманов. Саван.
— Ладе?
Белая откладывает напёрсток, который стукает по дереву, как монетка.
— Ты пойми, дружочек…
— Не хочу ничего слушать!
Скрипят ступени и крыльцо. Знакомые шаги за моей спиной тяжелы и медленны. Я в душной, кольцом сжимающейся ловушке, которая бьёт в ноздри кислой брагой, но человек позади не настолько пьян, чтобы меня упустить, хоть я уже и готов вновь сорваться с места. Он кладёт мне руку на плечо — будто приколачивает к полу. А потом больно хватает за локоть.
— Из нежелания выходят бунты. Но ты, щенок… пойдём-ка.
Свободной рукой отец грубо толкает чуть пониже лопаток. Пьяный или трезвый, спокойный или злой, он сильнее меня, как бык сильнее кошки. Но кошка может изворачиваться и вопить, что я и делаю, отчаянно и напрасно призывая на помощь.
— Цыц!
Белая, бросив шитьё, охает и умоляет отца быть поосторожнее. Я её ненавижу. Я ненавижу деревню и деревенских, которые в один миг превратились в палачей. Я ненавижу мир, свой народ, эпоху, в которую я родился, пророчицу, служителей, мельника, отца и Разрубившего. И то, что называют Божьей Молнией, хотя на самом деле это…
Отец тащит меня, скрюченного от боли в руке, вниз по лестнице.
— Старейшина сказал мне, что лучше будет сделать так. Да я и сам это знаю. Дружен ты с этой девкой, вот что плохо. Выросли бы, поженились… наплодили бельмастых детишек… Счастье, какое-никакое. Жизнь. Я спросил у неё, хочет ли она с тобой попрощаться. Она отказалась. Уже, говорит, и больше не нужно. Хозяин — барин. Нечего тебе делать завтра на площади. Посидишь здесь. И’нат тебя постережёт. И чтобы тихо!
— Но так нельзя!
— Кто сказал? — отец фыркает. — Ты?
— Лада умрёт!
— Пришлые сволочи тоже. Путь тебя это утешит.
— Конфедераты — не враги! За что их… зачем… — я давлюсь словами, как холодной кашей. И мысли, такие же холодные и комковатые, застилают мне слезящиеся от боли в локте глаза: это хуже, чем поступают армейцы, это значит, что неправильно летели камни в мою мать, а надо было каждому деревенскому тогда кинуть камень в самого себя, да только палач не любит судить, он — исполняет…
— Слова пророчицы. Слова Разрубившего. И нечего тут обсуждать.
— Лжёшь! Я всё слышал, там, у дома мельника… это для остальных — воля бога, который и не бог вовсе, а придумка… а не для тебя… Чем ты оправдаешь такое зверство, отец? Чем?!
От встряски мои зубы лязгают, и я до крови прикусываю язык. Наверное, сейчас меня просто убьют.