Но это я шепчу тихо, в пыль, а потом поворачиваюсь, потирая ушибленный бок. Бороздка взрытой земли мягко касается носа. Тяну руку, чтобы почувствовать буквы. И читаю — тем единственным способом, которым умею. Лада научила. Спасибо ей…
«Очищение — смерть для той, что тебе дорога. Сегодня, в шесть вечера. Старый дуб на краю пастбища. Я помогу».
И подпись: «Друг».
2. Идущие
Он остался жив, даже когда все его люди умерли.
Он простёр длинные руки плюща-мухоеда, которые оплели стены, стёк холодными водами на станции и рельсы подземной дороги, прорастил сквозь асфальт мхи и папоротники, берёзы, шиповник, чайную розу и дрок, пропустил корни сквозь потрескавшийся фундамент и верхушки — сквозь крыши, сложившиеся, как прогнивший картон. Он затянул в почавкивающую мглу гаражи и автомобили, поселив вокруг жаб и кувшинки, ряску и рогоз. Он поменял горящие по вечерам витрины на рой зеленоватых светлячков, звонки трамваев — на птичий клёкот. Он приманил диких котов, которым предоставил во владение дневные улицы, а также существ покрупнее, которым отдал ночь, тёмную внутренность зданий, паркинги и полуподвалы. Он расцветил кирпич и камни пятнами лишайника — словно надел праздничный наряд. Он сам себе очень нравился, потому что был по-настоящему красив и не лишён души.
Он смывал брусчатку дождём и ломал провода тяжестью снега, нёс ржавчину, как золото, и беспрестанно любовался ей. Он был весь — зелень волос, рыжие руки, влажный блеск подёрнутых ряской глаз-болотц и прикорнувшие у ног животные. Он назывался городом, в котором больше нет человека. Он пребывал в гармонии. Его ошибочно именовали мёртвым, должно быть, полагая, что без двуногих жителей он нем и бездыханен, хотя он жил, дышал и говорил ничуть не хуже, чем в далёкие времена до разломанной луны.
Солнце нежило его ладонями-лучами. Сырые испарения укромных закоулков клубились, как туманная вата. На крыльце муниципалитета топорщился ельник. Ласточки и галки гнездились под карнизами. Пауки заплетали окна. Ручьи прорывали русла посередине бывших велосипедных дорожек. Лес за кривыми воротами с витой надписью «Зоопарк» шипел и клокотал. Облака плыли поверх деревьев, думая, что под ними непроходимая чаща. Дотлевали мосты, кресла в старом кинотеатре, театральная сцена и пролёты лестничных маршей. В зарослях травы гомонили сверчки. От треснувшей луны прожектором тёк свет. Пахло пыльцой и нектаром.
Он вступил в диффузию с природой, но всё равно остался городом. В нём прятались отсыревшие полотна, нарисованные человеческой рукой, потемневшие статуи, заплесневелые тома. Чертежи и столбцы цифр, зашнурованные папки. Хранящаяся за титановым корпусом громоздких агрегатов информация. Возможно, он ждал кого-то, кому всё это понадобится. Возможно, просто не успел растворить. Возможно, не ждал, а заманивал. Мертвецы в нём тоже были. Возможно, он хотел ещё.
Бесконечная вереница книжных полок, уходящая вершинами к ядру вселенной и произрастающая из него. Каждая книга — история уже отживших. Кто-то, сидящий за столом у окна, пишет ещё одну, незаконченную, — её историю, её собственную, начиная от самой первой картины: склонённые над колыбелью мать и отец, заканчивая последней, почти каждый день одинаковой: потушенная настенная лампа, красные огни под веками, чёрный кладезь всё углубляющейся тьмы. Лица не видно, только спина и затылок — неопределённого цвета одежда, красноватые волосы с проседью, усталый наклон, чирк-чирк-чирканье ручки. Стекло царапает ветка каштана. Стук в дверь: заходит женщина. Четвёртая её не знает. Но женщина очень красива, хоть и немолода, и это повод для зависти, а потом Четвёртая просыпается, унося из сна её обрывочную фразу: «Тебе сделать чай?».
Да-да, сделать, и покрепче.
И она поднимается и бредёт на кухню, чтобы заварить цейлонский. Из этого задверья, а не из того, где вместо острова — большой полуостров. С корицей чай хорош особенно, с щедрым плеском коньяка («Рыжая, у тебя дурная наследственность, что ли, чего тебя вечно тянет к бутылке, пьянь ты маленькая, желторотая, рано тебе ещё так, и нет повода… Ну ладно, молчу, молчу, не хмурься на желающего тебе добра командира. Только мне оставь») — изумителен. А если и то, и то, и ещё ложку меда, и три сигареты, выкуренные одна за другой, и раскрытая балконная дверь, городские запахи через неё, сырость неба, теплота земли, гул неспящих улиц — тогда кажется: в жизни слишком много простой прямоты, чтобы в ней же скрывались такие неясности, как кипа перевёрнутых страниц, прячущих за собой четырнадцать лет, которые делись непонятно куда.