Курт закрывает дневник и укладывается. Долго возится, пытаясь поудобнее устроить свои длинные ноги, зевает и что-то бормочет, уже задремывая. Капитан полирует винтовку. Как обычно, он вызвался быть дежурным и, как обычно, никого не спросил.
— Капитан, — тихо зовёт его Четвёртая. — Мир затихает. Слушает нас. Этот город, он не мёртвый…
— Мёртвый или нет, он, мне кажется, нам не опасен.
— Он что-то ждёт. Здесь скоро что-то случится.
— Интуиция?
— Запахи. Что-то горелое.
— Ложись-ка спать.
— Не хочу.
Лучик видит во сне золотые поля своей родины. И пламя, их сжирающее. Пламя звалось человеческими именами, стреляло из дышащих паром орудий и бранилось на грубом чужестранном языке — в ту эпоху, когда чужие языки действительно были чужими и непонятными. Её оно тоже обожгло. И себя самое, как ни странно. Рука рядом лежащего нашаривает её ладонь во сне и бессознательно сжимает. Это просто тепло, не огонь, не ожог. Это — хорошо, и потому она спокойна.
— Дети, — шепчет Четвёртая. Сама практически одного с ними возраста, она глядит на спящих усталыми глазами. — Друзья. Завидую. У вас всё просто.
Капитан делает вид, что не слышал.
Он мог бы сказать, что ни у кого из тех, кто бы единожды выдернут, никогда больше не будет «просто». Старое никуда не девается, даже если его позабыть, попытаться отвергнуть, уверить себя, что не помнишь, и утверждать это перед другими. Что есть болезнь излечимая — одиночество извлечённого, а есть нет: извлечённых же ложь. И этим страдает каждый Идущий, даже если он и правда сначала не помнит, что было с ним до выдёргивания. Потому что память всегда возвращается. Позже или раньше, но ко всем без исключения, и делает неприятно, даже больно. Каждый дар берёт за себя плату.
Четвёртая наконец соскальзывает со стены и пристраивается под боком. Спать ей не хочется, поэтому она берёт на себя задачу следить за костром.
— Был бы зефир, пожарили, — делится она своими предпочтениями в рейдово-походной еде. Капитан знает, кто когда-то приучил её есть жареный над костром зефир. А она сама — нет.
— Предпочитаю картофель, печёный в золе. Вкусная штука.
— Картошка и зефир. Прекрасное сочетание. Кэп, я впишу их в следующий паёк. Мешок того, мешок этого. Кто потащит?
— Курт. Только не стоит его радовать заранее. Пусть это будет сюрпризом.
— Добряк… А что за книгу ты ему дал?
— Твою любимую. Помнишь, ты ещё читала её в больничном дворе, когда мы впервые встретились…
— Про Оазис, что ли? Помню. Ты её брал с собой?
— Здесь нашёл. Да-да, я сам в удивлении…
— Откуда в этом мире книга нашего?
— Не нашего — другого. Но в наш мир я предполагаю, кто её приволок, а вот сюда… Здесь всё-таки кто-то был до нас.
— И не оставил маячков, и не занёс мир в реестр.
— Вроде того. Странное дело.
— Всё интереснее и интереснее. Неправильная дверь, знакомые книжки. Что дальше — найдём здесь знакомых людей?
— Поживём — увидим. Там у тебя ещё остались мюсли? Можно мне штучку…
— Можно. Держи. Чего ты опять улыбаешься?
— Пир на руинах мира. Со вкусом фруктов и йогурта. Сейчас мне здесь почти нравится. Сейчас, когда темно и не видно. Знаешь, я тут подумал: слепым несложно любить жизнь. Запахи и звуки куда как более милосердны, чем то, что мы видим. Грязь, пустота, разруха, серость…
— Ой ли.
— Предположение. Я не настаиваю. И, в общем-то, проверять не хочу. Мне мои глаза, хоть и показывают иногда неприятное, дороги. Вот если бы сразу родился незрячим — тогда ладно.
II. День второй
1. Серый
У меня украли ботинки.