Описание христианского монастыря, далекое, разумеется, от реализма и основанное не на точном знании, а на традиционных представлениях ислама, отличается тем не менее богатой образностью и выразительной пластичностью (бейты 1085—1098).
Смысл рассказа содержит в себе несколько планов. Выше приводилось мнение Е. Э. Бертельса о том, что рассказ о шейхе Санане является художественно обобщенным изложением основной идеи суфизма. Это мнение несомненно правильно. Если внешняя занимательность сюжета позволяла рассказу быть интересным для читателей и слушателей самых различных умонастроений, то суфийски настроенный читатель мог оценить осведомленность автора в тонкостях суфийского учения и последовательность его в изложении истории заблуждения и прозрения шейха Санана.
В этом плане сон шейха о переходе его в иную веру и дальнейшее претворение этого сна в реальные события представляется вариацией суфийских представлений о заблуждении как ступени в познании высшей истины. Заблуждение шейха показано как максимально возможное для мусульманина и суфия падение. Внешними атрибутами грехопадения героя оказываются в рассказе все те качества, которые мусульманская религия связывала с понятием безверия.
Е. Э. Бертельс справедливо указывает, что у Навои, как и вообще в мусульманских традиционных представлениях о других религиях, смешаны Понятия христианства и зороастризма. В рассказе дан обобщенный образ безверия, содержащий целый комплекс грехов. Читатель встречается здесь с монастырем — пристанищем всяческого зла, с огнепоклонничеством, с поклонением идолам, с поясом зороастрийцев — зуннаром, со стадом свиней, с винопитием, с обрядом крещения... в вине (!), с чашей гебров, с колокольным звоном и т. д.
Но даже и такое падение не является окончательной гибелью для павшего. Именно на фоне, казалось бы, уже бесповоротной победы зла развертывается картина полного прозрения и очищения шейха. Для суфизма важна конечная цель — отречение и отрешение от личного во имя торжества надличного, которое представляется в виде растворения собственного «я» в божественной сущности.
В связи с суфийской проблемой «заблуждения» и трактовкой ее в рассказе о шейхе Санане интересно вспомнить, что во многих ответах Удода на вопросы птиц и притчах варьируется та же тема возможности очищения от любого греха.
Путь одоления грехов — это путь утверждения истинной любви и отказа от любви земной, мнимой любви. История любви шейха Санана к деве-христианке и преодоления шейхом своей страсти — тоже вариация этой темы, в ином виде изложенной в притче о любви ученика Аристотеля (Арасту) к красавице (бейты 1968—2031).
Однако названная тема в рассказе о шейхе Санане получает развитие в усложненном виде. Шейх не просто отвергает земную любовь к христианской деве. Движимый состраданием к ее горю, он возвращается к ней, чтобы обратить ее в свою веру. В отношении же мусульманской веры он ведет себя как истинный суфий: для него не страшны любые отступления от внешних примет ислама, если цель его стремлений — познание бога в себе и отрешение от мирской суетности. Именно в этом плане можно понимать «кощунственные» обещания автора в отрывке, предваряющем рассказ о шейхе Санане.
Следовательно, общая линия суфийского смысла рассказа может быть понята как проповедь истинной всепоглощающей любви, одолевающей все препятств и я — искушения, враждебные внутренним суфийским устремлениям ситуации жизненного пути и главного врага в лице собственного «я».
Но Навои не был суфием в полном смысле этого слова, он был мутасаввифом, т. е. человеком, приобщенным к идеям суфизма в их общенравственном значении. Практически это означало, что суфизм как философия был основной частью его образованности.
С учетом этого последнего обстоятельства должен быть рассмотрен и вопрос о композиционной роли рассказа о шейхе Санане. Это в свою очередь позволяет уточнить, в какой мере для Навои был важен собственно суфийский смысл рассказа.
Если соотнести рассказ о шейхе Санане с общей композицией поэмы, которая, как мы видели, подчинена решению «сверхзадачи» Навои — созданию произведения итогового, исповедального, произведения, в котором «птичьим языком» говорится о собственном творческом пути, то вряд ли можно сомневаться в том, что рассказ о всепоглощающей любви, расположенный в самом центре поэмы, имеет для Навои особый смысл.52
Вся поэма Навои — это аллегорическое повествование о всепоглощающей любви к творчеству и в этом смысле — об отречении от себя ради творчества. Поэтому и рассказ о любви, представляющий из себя кульминацию поэмы, следует понимать не только и не столько в суфийском смысле, сколько в аллегорическом, т. е. в свете несомненного исповедального характера поэмы.
Этим обстоятельством подтверждается также и то, что не суфийские теоретические построения сами по себе имели для Навои решающее значение. Для Навои суфизм — не цель, а средство, т. е. система знаний, призванная служить познанию, осмыслению действительности.