В здешних садах, помимо обычных розово-желтых персиков, росли огромные, с голову человека величиной, желтые с красными бочками гиганты. Сейид особенно любил именно такие: блаженно жмурясь, он обкусывал их один за другим, не обращая внимания на льющийся на грудь липкий сок. А наевшись, ложился у пруда и спал на солнышке, как отяжелевший кот. Потом, ближе к сумеркам, просыпался и переходил в другое место – под старую, высоченную, ветвящуюся уже на высоте человеческого роста черешню. Прислонялся спиной к стволу – и застывал в позе, подобной тем, в которых на рынках садились черные от солнца ханаттийские факиры.
Почтеннейший имам Рукн ад-Дин довольно кивал, слушая Зарифа. Говоришь, подолгу сидит, закрыв глаза и положив открытые ладони на колени? Хорошо, видно, он так медитирует, очень хорошо. Он так успокаивается, наш господин.
Это продолжалось уже пятый день. Знойная истома. Налетающий с лугов у подножия Биналуда, пахнущий хмелем ветер. Персиковый сок на ладонях, на запястьях – и на выпуклом животе Сухейи. Легкое головокружение то ли от здешнего сладкого красного вина, то ли от счастья.
Среди книг в большой библиотеке усадьбы Зариф раскопал одну тоненькую, в неприметном переплете – и с тех пор в голове то и дело звенели невесомые, прозрачные, легко слетающие с языка строки:
В стихах – почтенный наставник сказал ему, что они называются рубаи, – точилось по капле вино. И – как слезы иссякающего фонтана – текла мягкая, задевающая какие-то тонкие струны сердца печаль:
Целуя полуоткрытые, омоченные в сладкой влаге губы девушки, Зариф ласкал спелую полную грудь. Сухейя пьянела от пары глотков и счастливо смеялась, не справляясь с узлом Зарифовых шальвар.
А он отрывался от влажного языка и виноградного привкуса и читал ей:
Угу-гу. Угу-гу. Угу-гу.
Так ворковала горлица на чинаре под минаретом его родного города в далеком Мавераннахре. Дед любил посидеть в саду на толстом стеганом одеяле и, кормя ломтиками сладкой дыни внуков, приговаривал: если бы перепелке дали сомкнуть глаза, она бы уснула. Дед бежал из Шамахи на далекую окраину сразу после подавления очередного мятежа. Маленький Зариф не видел ничего, кроме тихих улочек верхнего квартала Худжанда: глинобитные стены, серая пыль под ногами, свечки подсыхающих за лето чинар.
А потом… потом налетели огузы.
Встряхнув головой, юноша погнал прочь непрошеное. Разоренный двор с опрокинутой и побитой посудой. Торчащая в колодезном столбе стрела. И долгие, долгие фарсахи растрескавшихся такыров и белесых солончаков, после которых так саднила стертая веревкой из верблюжьей шерсти шея…
Угу-гу. Угу-гу.
Близился к вечеру восьмой день их стояния под Нишапуром – и пятый день переговоров.
Мятежный эмир Мубарак аль-Валид избрал Царский город своей столицей. А получив предостерегающее письмо Рукн ад-Дина, выслал навстречу близящейся армии джунгар посольство. Посланцы аль-Валида в отменно учтивых выражениях высказывали благопожелания Мечу Повелителя верующих, Опоре Престола и Шлему Утверждения Истины. И умоляли поименованного всеми этими торжественными титулами Тарика прибыть для переговоров в Нишапур. Гарантируя безопасность перемирия – в ответ на такие же гарантии со стороны Тарика. Господин Ястреб подумал, послушал старого имама и Саида аль-Амина – и согласился.
Вот почему утром Зариф с катибами разбирали письма или ехали в пригород – мимо пустующих усадеб вдоль реки, мимо лепящихся друг к другу саманных домиков. Феллахи настороженно таращились на них, сдвигая со лбов платки. Еще ехали мимо смешной резной башенки под сине-бирюзовой остроконечной крышей, похожей на сложенный наполовину зонтик, – наставник говорил, что такие стоят на Великом шелковом пути, идущем отсюда на юг до самой Фейсалы – а уж оттуда через Великую степь, в самый Хань. И в Ханатту.