– Ну, не обижайся. Я не хотел. – Взял крепко ее за локоть. – И так ты тут живешь?
Кивнул на живой угол дома.
Окна горели: в комнатах сидели ее старики, ждали ее.
Он не мог ей сказать: приходи, живи у меня. У него был тоже чужой, съемный, тайный от жены угол. И была своя жизнь. Не ее. Мало ли кто туда к нему приходил.
– Погоди, я зайду, посмотрю, все ли в порядке.
– А потом – ко мне?
– Потом – к тебе. – Обернула к нему лицо, спокойное, жесткое, честное. – Если тебе надо домой, ночью, к жене – иди. Меня у себя оставишь. Я высплюсь. Встану в пять, все у тебя приберу, все…
– Давай скорей! – крикнул Степан, когда она уже шла к дому по протоптанной в белом снегу черной тропке.
Она, не поворачиваясь, махнула рукой, будто собаку отгоняла.
– Старички вы мои, дорогушеньки!..
Они слезно, умильно глядели, беззубо смеялись, ловили ее руки. Василий Гаврилович сдавленно вскрикивал: «Машер!.. Машер!..»
– Ой, щи такие… Наваристые…
– Солнышко, спасибо тебе, ой, спасибо…
– А Гаврилыч буржуечку натопил, дровишек насобирал во дворе… видишь, как тут у нас тепло… Видишь, Бог оставил нам крышу над головой… Видишь…
– Вижу, – сказала Мария. У нее щекотало в носу, глаза наливались ртутной, влажной слепотой. – Петя не приходил?
– Петичка?.. Нет, Петичка не приходил, не-е-е-ет… Загулял… Дело молодое… Девочка, может…
Мария вышла в снег и тьму.
Степан поймал ее в руки, как рыбак – большую рыбу в белом ручье.
– Степа, – выдохнула она ему в ухо. – Степа, Петр пропал. На него повестка. Они с дружками мужика избили и ограбили. Я уже была в суде. Там… знакомый судья. Он денег от меня хочет.
Степан крепко, как в клещах, держал ее.
– Погоди. Без истерик, – сказал он тоже ей на ухо. – Не дергайся. Петька не пропал. Он делает дело.
– Какое?
Их лица стояли друг против друга – пламя и пламя.
– Для меня, – коротко, жестко кинул он.
Грудь и спина соприкасались, потом горячо, жидким железом, сливались, потом слоились, расклеивались, утекали из-под рук по простыням; нет, по холодному, ночному снегу. Ноги вздергивались, смешно и гадко, потом опять опускались, гнулись, как резиновые, будто в них, под плотью, не было костей. Тело казалось то поганым, то святым. Шея горела – так горело бревно на пожаре, бревно стены их бедного дома. И губы ходили, ходили по горящей древесине, ощупывали головни, вбирали пепел, хватали на лету золотые искры.
Пожар! Да, это шел пожар. Им было его не остановить. Горело все: и ступни и колени, и лодыжки и соски, и животы и ягодицы тоже горели, выпуклые, обжигающие, и огонь перетекал с них на жалкие тряпки, на примятые, потные подушки. Огонь перекидывался с верха на низ, с низа – на верх, и пылала узкая щель, и горел факелом, вздымаясь, черно-красный брус. Щель разевалась, распахивалась в никуда, и горящий брус падал в нее, рассыпаясь на звонкие мелкие искры, на сумасшедшее кружение, превращаясь в хриплогорлый крик, в пылающий выдох.
Огонь ненавидел живую плоть и сжирал ее, не оставляя следа. Руки, ноги, спины и животы бесились, прощаясь с миром, а глаза – плакали, пытаясь соленой водой залить беспощадность гибели.
Но – гибли, гибли живые, гибли два жалких тела в снежной тоскливой ночи, стыдясь своих выступов и впадин, прижимаясь теснее внутри последнего костра: и глаза вытекли слезами, и локти и пятки обуглились, уже – кости горят…
И – пепел в мешочек, чтобы на груди носить, никто не соберет…
– Ма-ша… Ма-ша…
– Ну, все… Все-о-о-о-о…
Потные, перепутались ногами, бедрами, локтями, как осьминоги. Один живой комок. Одна жизнь, а сейчас разлепятся, и станут – две.
Одинокие.
Раскатились по сторонам кровати. От голых тел в холодной комнате шел лютый жар.
– Где я денег возьму на Петьку?
Его поразило, что она об этом говорит – сейчас.
Лицо в подушку уткнул.
А подушка возьми и свались на пол.
Засмеялся. Цапнул с пола подушку, как зверь – когтями. На кровать втащил.
– Я тебе добуду. Не парься.
– Степа. Знаешь…
Молчание обдало пожарище двух обезумевших тел ушатом ледяным.
– Что?
Тишина. Тишина, и последние взлизы огня потрескивают в обгорелых, мертвых, смоляных, сизых досках.
– У меня очень, очень болит голова. Страшно. Может, к врачу надо. Они вот на Петьку подали в суд… а я на них подам в суд. Дом-то наш ведь подожгли. Чтобы… богатый дом построить.
Слезы ее уже текли, обильно, быстро, из углов глаз, пропитывая горячей солью подушку.
– Не плачь. – Он поднялся на локте, цапнул с тумбочки пачку сигарет, выбил сигарету, взял зубами, как малька за хвостик; долго щелкал колесиком зажигалки; наконец закурил. Лег, и сигарета дымилась в зубах. – Не плачь, тебе говорю! Давай я лучше тебя в Василево вывезу. На недельку. Ты в своем ЖЭУ отпуск возьмешь. Там ведь еще дворники есть, с другого участка за тебя снежок поскребут. А мы – оторвемся от всех.
– Что такое Василево? – спросила Мария деревянными губами. Слезы текли.
– Деревенька моя. Там у меня развалюха одна. От бабки моей осталась. Я ее запустил, конечно. Не продал. Хотя мог бы в свое время. А потом обрадовался. Может, дети пойдут, туда ездить будем на лето.
– Дети, – повторила, как в школе, Мария. Слезы потекли сильнее.