Шут их знает, как они назывались!
Мне это было по херу.
Грибы, и все.
Я втягивал в себя слюну, радовался и старательно, ласково срезал им головы.
И вдруг я услышал – сбоку от грибной щедрой дорожки – странный стон. Такой длинный, тяжкий стон. Но не взрослый. А вроде детский.
Будто ребенок там лежал, в кустах, и тихо стонал, умирая.
Я застыл с ножом в руке.
А если там, рядом с ребенком, те, кто угрохал его, подумал я?
И пот облил мне спину.
Прислушался. Ни хруста ветки. Ни стона. Тишина.
Я долго слушал тишину. Потом отважился.
Тихо, вдумчиво ступая по палым, пахучим листьям, пошел к кустам.
И только подошел – опять раздался слабый стон.
Я, сжимая в пальцах грибной нож, наклонился и раздвинул сирые, полуголые кусты.
В кустах, на земле, в грязи, лежал, как червячок, человек.
Я обежал его всего глазами. Какое там мужик! Пацан. Мальчонка. Белобрысый. Волосы белые на затылке, надо лбом вверх торчат, будто нарочно ирокез сделал.
Перед кем ирокезом – в лесу – козырять? Перед белками?
Я подергал его за этот белый ирокез.
– Э-э-э-эй, – протянул я, – ты как? Ты как тут…
Пацан застонал громче. Перевернулся с бока на спину.
Раскрыл навстречу мне, снизу вверх, глаза.
И я увидел, что он зажимает рукой себе бок. А по пальцам липкое, красное ползет. На землю. На гнилые листья.
На грибы, что – рядом с ним, под ним, раздавленные им.
– Ну ты как же… Ну ты что…
Я сел на корточки. Сунул нож в карман. Мысли ворохались в голове тяжелые, плохие, но быстрые.
Глаза у пацана были тоже белые, как волосы.
Думать дальше было некогда. Я подхватил его под колени и под мышки, поднял и понес.
Пронес, обдираясь, сквозь кусты, сквозь бурелом, к тропе.
– Мать твою, – громко сказал над его белой головой, – а жрать-то нам будет в натуре нечего. Грибы! Погодь, друг… полежи чуток…
Я положил Белого на землю, и он снова тихо простонал. Выстонал какое-то слово. Вроде: оставь меня.
Я вернулся за корзиной. Ничего уже не думая, вытащил из кармана джинсов никчемную старую резинку, вот для чего она, оказывается, тут лежала, – привязал резинку к корзине, сладил петлю, всунул туда голову, корзинку за спину перекинул. Как рюкзак.
Вернулся к Белому. У него глаза были широко раскрыты, и осмысленная боль плескалась в них.
– Я умру, да? – спросил он членораздельно, но очень тихо, я еле услышал.
– Кто тебя? – в ответ спросил я.
– Менты, – прошелестел он.
– За что?
Я взял его на руки, как ребенка.
– Они нас ненавидят.
Корзинка била меня по спине.
– Кого?
Листья шуршали вокруг нас. Лес пах вкусной лиственной гнильцой, калиной, грибами, призрачной хвоей.
– Нас. Новую революцию. А-а-а!
Он крикнул от боли. Кровь из его пробитого ножом бока лилась мне на бок, на рубаху, на куртку.
– Значит, ты свой, – сказал я и притиснул Белого сильнее к себе. – Ты наш, пацан. Тебя как звать? А?
– Белый, – прошептал Белый.
– Я так и понял, – сказал я.
Мы доехали в город на последней электричке. Пока шли по лесу, стемнело. Контролеры пошли – я как-то ловко отбоярился. Сказал: вот брата везу в больницу, срочно, аппендицит, билет не успели купить на станции. Контролерша промолчала, устало махнула рукой. Ей было видно, что все правда.
В городе я вызвал «скорую», от соседей, с городского телефона, с сотового у меня не получилось. Врач приехал. Рану осмотрел.
– Как? В больницу везем? – бодренько спросил.
Молодой врач был, зеленый, прямо как Белый, пацан.
Мы все трое были пацаны.
Только врач-то был врач. А кто такие были мы?
– Все серьезно? – спросил я.
– В рубашке парнишка родился, – врач кивнул на Белого, набирая в шприц жидкость из ампулы, – натурально в рубашке. Нож по ребрам скользнул, ничего из внутренних органов не задел. А мог бы. Крови, конечно, потерял. Ну как? Едем?
Я мялся. Белый подал слабый голос:
– Нет. В больницу я не поеду.
– А что так? Страшно у нас, что ли? – Врач-пацан уже вводил лекарство Белому в тощую, маленькую, как орех, ягодицу. – Не залечим, а подлечим. Он кто вам?
– Брат, – сказал я.
– Ну, едем, давайте, ребята! Мне некогда. Паспорт с собой?
– Я паспорт в лесу потерял, – выдохнул Белый и закатил глаза.
Лекарство подействовало.
Он уснул мгновенно.
Когда врач уехал, я сварил себе и Белому грибной суп.
Это был вкуснейший грибной суп в моей жизни. Я накрошил туда все, что только нашел дома, наскреб по сусекам: лучку и картошечки, их только две оставалось, и остатки лапши бросил из пакета; и бросил перчик черный, как хотел, и лавровый лист, и хмели-сунели; и подлил, для кайфа, подсолнечного масла, вылил все, до капли, из бутылки; и еще нашел в шкафу, в целлофане, старый рис – и тоже его в кастрюлю вывалил. А грибы вымыл чисто, чтобы червяки из них повылезли, но нет, не было в них червей, они все были чистенькие, светленькие, как мой найденыш, как Белый. И порезал на дощечке. И все – в кастрюлю огромную – завалил.
И долго, долго варил, чтобы все проварилось.
А Белый лежал в моей спальне, весь перевязанный, как солдат на войне.
Нет, ну все верно, это и была война.
Она началась, эта война, и она шла, и она шла так: у взрослых – с молодыми, у молодых – с государством, у власти – с безвластными.