Польский еврей, который потратил немало сил и эмоций, на борьбу за свободу Польши, вынужден где-то в Манчжурии воевать за Россию против японцев.
Не абсурд ли?
Еще раз повторим. Война — еще одно доказательство злой бессмысленности того, что делают взрослые. Смысла в этих сражениях для Гольдшмита не было никакого. Абсолютно бессмысленное существование на фоне ежедневных человеческих трагедий.
Как можно реагировать на происходящее? Чем?
Только и единственно — раздражением. И желанием закрыться от происходящего высоким забором.
Что Корчак и делал.
Забор был построен, если позволительно так сказать, в душе нашего героя: он старался не принимать происходящее близко к сердцу.
Но наблюдал.
Пройдет много лет, и Януш Корчак напишет в своем дневнике: «„Старый доктор“ (так называлась радиопередача Корчака. —
На первой его войне столь явственно проявилось это желание уйти от «базара большого мира». Не ввязываться, не торговать, не торговаться. Внутренне отойти.
Приходится наблюдать — конечно, куда денешься? И все-таки надо стараться делать это без эмоций.
Большой мир со всеми его базарами — мир больших людей. Поэтому так важно уйти от него в мир людей маленьких, не взрослых, у которых нет еще своего базара, нет этого бесконечного стремления к торговле.
Только там можно спрятаться. А где ж еще?
На войне есть быт — и он печален.
Еда. Теоретически можно покупать ее в городе. Но китайская еда не всякому, что называется «по желудку». Это постоянная, изматывающая проблема.
Казармы — это не гостиницы. От одного запаха внутри казармы можно сойти с ума. Но нельзя.
Люди, окружающие нашего героя, — вовсе не джентльмены. Впрочем, может быть, это он видит их такими. Но, во всяком случае, разговаривать и тем более дружить ни с кем не хочется.
На все это Гольдшмит никогда и нигде не жалуется. Он вообще производит впечатление эдакого «надбытового» человека, которому абсолютно неинтересно не то что писать об окружающей жизни, но и просто замечать ее.
И вдруг — в дневнике — воспоминание о Харбине. Не про войну. Не про коллег. Совершенно неожиданное. В нем, для меня, если хотите — символ, хотите — метафора чужой, чуждой, другой жизни.
«Я только один раз ездил в Харбине рикшей. Теперь в Варшаве долго не мог себя заставить.
Рикша живет не дольше трех лет. Сильный — лет пять.
Я не хотел к такому руку прилагать»[61].
Знаете, так бывает, когда путешествие было неинтересным или трудным, то потом всплывают от него в памяти неприятные моменты?
Человек, прошедший через боевые действия, поменявший массу мест военной работы, видевший огромное количество людей, вдруг вспоминает несчастного рикшу, мысли о котором уже порождают печаль.
Психологически очень понятно.
Если в путешествии нам было хорошо, то мы, условно говоря, вспоминаем, как красиво цветет сакура.
Если плохо — печального рикшу, который живет три, от силы пять лет.
Но Гольдшмит не был бы Корчаком, не был бы педагогом от Бога, если бы не попробовал попасть в школу, чтобы посмотреть, как в чужом мире учат детей.
Когда выпадало свободное время, Гольдшмит ездил в разные города, неподалеку от Харбина. Просто, чтобы провести время, чтобы не текло оно столь бессмысленно: наш герой, как, впрочем, и все мы, убедил себя, что путешествие и открытие новых мест — есть осмысленное времяпрепровождение.
И вот в одном из городков он познакомился с китайцем — интеллигентным человеком среднего возраста, у которого было двое детей.
Гольдшмит попросил папу и детей показать ему их школу. Те согласились.
Шел урок. Основной инструмент учителя — толстая, длинная линейка, которую учитель не выпускает из рук. На одной ее стороне выделялась надпись черной краской: «Кто не хочет учиться, заслуживает наказания». На другой стороне — красным: «Кто учится, будет мудрым».
Черная надпись уже частично стерлась — учитель эффективно использовал именно эту сторону: за нерадивость или непонимание часто и от души бил учеников линейкой по голым пяткам. Это очень больно. Гостей «педагог» не стеснялся. Гольдшмит хотел возмутиться, но с удивлением заметил, что его знакомый воспринимает происходящее как вполне нормальное явление.
— А что вам не нравится? — улыбнулся китаец. — Как же иначе заставить детей учиться?
Кто знает: может быть, под Харбином, в далекой китайской школе окончательно сформировалось у Корчака понимание того, что дети — это люди и, если мы хотим добиться от воспитания результата, к ним надо относиться по-человечески, а не как к рабам.
Знание раба короткое: оно есть, пока раб видит линейку в руках учителя.
Знание свободного человека длинное: поскольку оно строится на интересе и любви, то остается с человеком навсегда.
Корчак не случайно несколько раз, в разные годы, вспоминал о своей поездке в школу под Харбином. Это поездка оказалась, действительно, важным для него путешествием.