И вспомнилось мне прекрасное лето пожаров, утки и гуси, бултыхающиеся в пруду, хлеб, ее руки, объятия. Я мог бы ему сказать: один-единственный раз, клянусь, и то после его смерти, ребенок не мог быть моим, но он мой, потому что я часть Михала, поэтому я и привез их, и зачем вообще об этом спрашивать, какое это имеет значение…
— Я всю жизнь ревновал ее к твоему отцу, — хмурясь, сказал он.
— Мы знали, — ответил я, а он гордо усмехнулся.
Мне захотелось уйти отсюда, казалось, мы оскорбляем образ покойной матери, которую в моих глазах окружал неведомый, но сверкающий и неуничтожимый ореол. Но тут же в голову пришла мысль о том, что все мои друзья далеко, за тысячи километров отсюда, что они не знают языка, на котором мы сейчас разговариваем, что здесь, в Старом Граде, мне не к кому пойти, даже к родному отцу не пойдешь, потому что он выгнал меня из дому. Сначала об этом не хотелось говорить даже Галеку, самому близкому мне человеку, но иного друга у меня здесь нет и, наверное, не будет…
— К чему скрывать. Ужасно, но вчера я навсегда порвал с отцом.
— Судись. Вы дом построили. Дом твой. Весь город его осуждает за то, что он привел эту женщину. Она служила кельнершей в кафе у моста, молодая, ты ее не знаешь. Едва ли не твоих лет.
— Ты не понимаешь меня. Ты никогда его не любил, и он тебя тоже. Он тебе безразличен. Может, ты и прав, но я не могу идти против него. Ноги моей больше не будет в его доме. Я думал было скрыть это от города.
— Тебе бы это не удалось. Город только и ждал, когда вы вернетесь… Но ты, я вижу, не Михал! Тот бы взял ее за шиворот и — вон! Так бы припустила, что только пятки сверкали бы. И у тебя была бы квартира, дом, половину мог бы продать, чтобы иметь…
— Да, на концерт нужны деньги, — размышлял я вслух.
Галек был главной пружиной моих действий. Он одолжил мне денег, не знаю, где он их добыл, я арендовал зал и дал свой первый послевоенный концерт на родине.
Никаких статей и отзывов, нужных для рекламы, у меня не было, в том числе и похвальной рецензии Зденека Неедлы на концерт в Рудольфинуме и Праге перед отъездом в Саратов. Сейчас она бы пришлась как нельзя кстати, в новой республике Неедлы имел очень большое влияние. Отзывов русской музыкальной критики у меня тоже не сохранилось. Никогда я этому не придавал значения. Впервые я понял их необходимость, когда вернулся домой. Нужно было доказывать, кто я и что. В жизни не думал, что окажусь в подобной ситуации. Требовалось показывать вырезки из газет, благодарности, дипломы. У меня же не было даже документов о работе в русской консерватории.
Когда было думать об этом? Не только из-за войны и революции. Не только из-за того, что люди перестали думать о себе и подчинились общей судьбе. Я просто не мог предвидеть, что это мне когда-нибудь пригодится.
До самого четырнадцатого года я приезжал из России в Чехию в трехмесячный отпуск на лето, меня всегда принимали с распростертыми объятиями, как музыкант я подавал серьезные надежды, и мы с Михалом были всеобщими любимцами.
Спустя неделю после возвращения, не в силах побороть нетерпение, несмотря на усталость, я поехал в Прагу, но там для меня больше уже ничего не было, музыкальные школы укомплектованы, все круги общества сформированы и закрыты для посторонних, каждая политическая партия имела своих людей в организациях и учреждениях. Журналист «Политики» предложил мне выступить с заявлением против большевиков.
Я сказал:
— Как же так? Ведь я с ними жил, а уехал из их страны официально, по взаимному согласию. Меня не вынуждали уезжать, я сам хотел возвратиться к своей семье. Мать уже не застал в живых, а брат мой умер там от туберкулеза.
— Знаменитый Михал Непомуцкий? Жертва большевиков? Умер от голода? Из-за них?
С заявлением ничего не вышло. Я объяснил ему, что я не эмигрант и ничего общего с чехословацкими легионерами не имею. Журналист попрощался со мной холодно. Чехословацкие легионеры рассказывали всякие небылицы о зверствах большевиков. Но сами они, поговаривают, привезли из России награбленное золото и основали свой легионерский банк в Праге. Лариса тоже утверждала, что большевики едят маленьких детей.
Симпатии многих были на стороне русских белоэмигрантов. Рассказывали об их трагической судьбе. Я не испытывал ненависти к русским эмигрантам, ведь многие семьи моих учеников тоже уехали за границу. Каких только причин для этого не было! Но я не хотел иметь с ними никаких дел. Я слишком долго жил с коммунистами, с семнадцатого по двадцать первый год. Нас связывало немало общих испытаний.
В Старом Граде мне предложили вступить в аграрную партию. Лариса объясняла, что это устроили ее друзья, имеющие влияние в городе и хорошие связи в Праге, что помогло бы решить многие проблемы.
Я отказался. Лариса плакала. Я сказал:
— Политикой я никогда не интересовался.
— Что поделаешь, раз такое сейчас время, — уговаривала она меня.
Мы не поняли друг друга.
Я продолжал есть хлеб матери Ларисы, вместе с Ларисой, с дочкой, с сестрой Ларисы и ее женихом, рассчитывавшим, что старуха откроет ему мастерскую — он был электромехаником.