Я вижу его. Он толст, лыс, неряшлив. Бесформенность его — от мальчика некрепкого здоровья, который провел над книгами детство, юность, молодые и зрелые годы и стал обладателем всех возможных наград за успехи, ученых степеней и больного сердца. Лысина окружена пушком, незначительным, но всегда всклокоченным. Неряшливость производит впечатление нарочитой: рубашка, смотрите, перекручена, по обыкновению, на сторону, воротничок пиджака стоит торчком…
Манера говорить — вызывающая, даже с друзьями. Талант раздражать людей. Несносный нрав. Репутация мастера задеть, обидеть всякого собеседника, заставить кого угодно растеряться и покраснеть; человека заносчивого, разговаривающего резкими вопросами, несправедливыми обвинениями и абсурдными требованиями, постоянно всем что-то доказывающего; любителя сказать такое по поводу присутствующих или дорогих им людей, чего не может снести нормальный человек. И притом — неизменно добродушная улыбка. Словом, вполне понятно, почему одни любят его, а другие избегают (таких, разумеется, больше) и отчего Элэл было не просто пробить перевод Якова Фомича в свой институт.
Он и как специалист известность получил прежде всего в качестве хорошего критика: мог сразу оценить сильные и слабые стороны исследования. Славился человеком с наметанным глазом и был незаменим в трудных случаях, когда требовалось быстро найти импровизированное решение.
Родился он в деревне Деревеньки, Ручьевского района; отец не вернулся с войны, переехали в город, жили в Нахаловке. Рос тихим и нелюдимым; сидел дома, общался мало. Но под окном была у них скамейка; он слушал и запоминал — разговоры, песни, сердечные и похабные. Дома тоже все запомнилось. Отчима он не любил, отчим пил страшно; мать у него не было возможности полюбить, она всегда была занята. Он вышел из Нахаловки с твердым представлением о том, чего не должно быть; вынес из нее понятие о том, что в жизни так дальше быть не может и должно быть изменено. Взял со своей улицы и веру в необходимость этих перемен.
Он рано стал взрослым. Выбирал себе место в жизни сознательно, с пониманием, чего он хочет от будущей своей социальной позиции. Наука импонировала ему больше, чем что-либо. К своим способностям и школьным успехам он относился, разумеется, без всякого почтения. Но ученые были теми людьми, работа которых позволяла изменять многое в мире, он это видел, только дурак мог не видеть этого. Причислял он сюда, прежде других, — физиков, химиков, тех, кто занимается точными науками. В этом состояла их каждодневная работа. Тут была сфера деятельности реальной, такой, от которой можно ожидать чего-то. Выбор был сделан.
Ему не понадобилось потом много времени, чтобы понять, что желаемые изменения в технике происходят не так быстро, как ему казалось или хотелось, в условиях жизни — тоже далеко не сразу, а в людях — еще медленнее или, если это не точно, пусть будет — постепенно. Однако охлаждения не наступило. Пришла вторая любовь к профессии, пожалуй, еще более надежная. Пусть ожидания плодов переместились на будущее; появилось нечто чрезвычайно важное в настоящем, лично важное для Якова Фомича. Было это, конечно, рационально; и было, однако, любовью.
Работа предохраняла его от сверхчувствительного устройства, которым Яков Фомич был одарен от рождения… Приглушала его действие… Устройство это улавливало все признаки пустоты, жестокости, безутешности, низости, бесцельности, примитивности существования, все такие признаки, сколько их мыслимо было найти, сколько их можно было вообразить, и еще усиливало воспоминаниями детства. Формула «родимые пятна» Якова Фомича не устраивала. В грузном теле с больной сердечной мышцей очень туго были натянуты тонкие струны, которые защищала только работа да еще легкая походная броня бесцеремонности и злословия.
Яков Фомич уходил в работу от будничной жизни с теми многими ее составляющими, которые он не мог принять; он не в состоянии был смириться с ними, вынести, что они вообще есть, неважно, задевают они его самого или он стал теперь для них недосягаем; не мог постигнуть, каким образом они существуют, как продолжают сочетаться с другими составляющими жизни, теми, которые он принимал с удовлетворением.
От мира людей, в котором много оказалось для Якова Фомича неприемлемого, непонятного, эклектичного, он уходил в исследуемый им молекулярный мир. Этот мир был иным. Мало того, что он мог быть увиден, понят, объяснен, и делалось это строго объективно, и картина его была ясна, логична, имела полные, четко действующие модели. Добытое новое знание способно скорректировать что-то в моделях, но ничто никогда не в силах будет изменить главного, самого привлекательного в этом мире: все в нем можно принять безоговорочно, он полностью гармоничен, надежен, и в нем не возникает проблема справедливости.