Однажды утром (это было лет десять назад) Евгений Евтушенко, тогда самый молодой член Союза писателей, положительный герой критики, автор книжки юношеских стихов («под Маяковского», «под Уитмена» и немножко «под Луконина»), проснулся пораженный. «За окном во дворе голоса малышат начали раздаваться. Мама с сестренкой меня тормошат: «Вставай! Тебе уже двадцать!» — «Двадцать? — изумился поэт. — Так быстро? Неправда. Нет. Не может быть. Ведь вчера еще только…» И вот впервые возникла мысль о возмужании, о сверстниках, о делах, которые предначертаны уже не людям вообще, а именно тем, кому сегодня двадцать, сверстникам, — тебе самому. Мысль эта вдруг вдохнула жизнь в традиционные для ранних стихов Евтушенко книжные атрибуты романтики; и вот уже как-то иначе осветились и «Майн-Риды с Купером вкупе», по-иному зазвучали и строки Гайдара, и знакомый по литературе подвиг Матросова, и штурм Берлина, и в новом эмоциональном ряду выросло почти до символа единственное пережитое — детское — «и пели мы песню «Синий платочек» хором в подшефном госпитале…».
И такой же внутренний толчок ощутил в ту пору молодой Владимир Соколов. Спокойный мир его поэзии: безмятежная девочка, что спит на подоконнике, четырех страниц не дочитав, и троллейбус, красиво осыпающий иней с проводов, и пение птиц в тишине — все вдруг зазвучало иначе, весомей, серьезней; и, защищая право на мечту, лирический герой Соколова — «угрюмый ортодокс»— вступил в открытый спор с лживым опытом бывалых обывателей, чья жизнь, как выразился юный герой, «идет, мечтам не потакая».
И Роберт Рождественский, дотоле публиковавший безвестно свои стихи в петрозаводском журнале, прогремел на всю комсомолию поэмой «Моя любовь», и «Комсомольскую правду» с поэмой повсюду читала студенческая молодежь, читала на лекциях, читала в столовых, читала на семинарах… Р. Рождественский атаковал мещанскую бескрылую опытность, он бросал гневный вызов каким-то «мудрым старожилам», он яростно клеймил их, тех, которые «наши мечты» называли «розовыми очками». Поэт протестовал горячо, возбужденно, искренне: «Это не «розовые мечты»! Вышли безусые пареньки в мир, где тропы круты…» Дорога уходила ввысь, безусые пареньки шли, мечтая; они дружно шли осуществлять мечту.
Позднее критика отметила, с каким поразительным единством три молодых поэта в начале пятидесятых годов вписали первую главу в книгу своей жизни. То была глава Детства — эвакуация, военные сводки, подшефные госпитали, и невеселые военные свадьбы, и горестные женщины в очередях, и уходящие на запад эшелоны… И — незабываемое чувство внутренней свободы в этом служении долгу, чувство самоотдачи, действительно высокого счастья — цельности. Мальчик чувствовал себя солдатом. «Голос начищенной меди, ты в детство зовешь меня, — звучало в душе его. — Туда, где, от пыли желт, полк через город шел… И мы, торопясь, подбегали к последнему в этом строю…» — билось в душе ощущение счастья и цельности. «И шли мы, шеренгой равняясь, сквозь город — до самых казарм. И солнцем до слез наполнялись распахнутые глаза…» Герой Рождественского возбужден, опьянен радостной своей причастностью ритму воюющей страны, он целен, решителен и в мужественном признании страшных минут детства: «Сорок трудный год. Омский госпиталь…» Но и в застенчивом герое Владимира Соколова — в голодном, худом московском пареньке, который в иззябшей очереди стоит за хлебом в чужом городе, — пробуждается вдруг все та же выпрямляющая сила готовности к самопожертвованию, когда в очереди кричат:
И, пожалуй, лучшие страницы в этой главе Детства были написаны Евгением Евтушенко. Именно тут впервые проявилась его необычайная поэтическая восприимчивость, способность окрашивать в цвет мечты любые обыденные, предельно прозаические подробности, поднимать до уровня поэзии самые интимные, личные, совершенно биографические детали. Зазвучало, новым смыслом наполнилось все: и кедры на маленькой сибирской станции Зима, и сено в тамбурах эшелона, и бабушка в стареньком платке, к люди, настолько близкие, что достаточно только назвать по имени: Петр Кузьмич, или Иван Фаддеич Прохоров, или Вера — и человек уже неотделим от стиха, и от «мечты невозможной», мерцающей в зиминских контурах, и от далекого фронта, и от революции, и от тяжелых, реальных будней тыла: