Я сидел в коляске (мать спрятала мои костыли, поскольку мне было разрешено пользоваться ими только по часу в день) и наблюдал за тем, как мать расстилает скатерть и накрывает стол к обеду. Мэри принесла дрова для печки из дровяника на задней веранде. Подгнившие доски деревянного настила приглушили звук ее быстрых шагов.
Теперь, когда я снова был дома, больница казалась чем-то очень далеким, а все, что там со мной произошло, поблекло в памяти, превратившись во что-то вроде рассказа о прошлом.
Окружавшие меня мелочи возвращались в мою жизнь, приобретая новую яркость и силу. Крючки коричневого кухонного шкафа, с которых мама снимала чашки, производили на меня странное впечатление, как будто я никогда раньше не видел их ярких изгибов.
На холодильном шкафчике возле моей коляски стояла лампа с розовым абажуром в эдвардианском стиле на рифленой ножке с чугунным основанием. Ночью ее оттуда снимали и ставили зажженной на середину стола, где из-под матерчатого абажура разливалась лужица яркого света.
Сквозь дырочки покрытых перфорированным цинком стенок кухонного шкафчика доносился запах продуктов. На шкафчике лежала «липучка» – продолговатый лист плотной бумаги, покрытый липкой коричневой жидкостью для ловли мух. Бумага была густо усеяна мухами, многие из них еще барахтались и жужжали, отчаянно трепеща крылышками. Летом дом осаждали мухи, и за едой приходилось все время отгонять их рукой. Отец всегда накрывал свою чашку блюдцем.
– Не знаю, – говорил он, – может, кто и может пить чай после того, как по чашке поползала муха; я вот не могу.
На плите кипел большой, почерневший от копоти чайник с носиком, зияющим, как пасть готовой ужалить змеи; на каминной полке, накрытой дорожкой из выцветшей от пара и дыма коричневой бязи, красовались чайница и жестянка с кофе, на которой был нарисован бородатый турок, а над ними висела гравюра, изображавшая испуганных лошадей. Мне было очень приятно снова ее увидеть.
На стене, у которой я лежал, висела большая картина: мальчик, пускающий мыльные пузыри, – приложение к рождественскому «Ежегоднику Пирса». Подняв голову, я посмотрел на него с новым интересом: за время моего отсутствия презрение, которое я питал к его старомодному костюму и локонам, как у девчонки, исчезло.
На гвозде над картиной висела маленькая подушечка из синего бархата, утыканная булавками и набитая опилками, которые хрустели под пальцами, если ее пощупать.
На другом гвозде за дверью на заднюю веранду висели старые календари, а поверх них последний подарок лавочника на Рождество – картонный кармашек для писем; когда его нам дали, он был совсем плоским и состоял из двух частей. На одной из них, с красными маками вокруг фамилии мистера Симмонса, отец загнул уголки, вставил их в прорези, имевшиеся на другой части, размером побольше, и получился кармашек. Теперь он был битком набит письмами.
В кухне были еще две двери. Одна вела в мою спальню, тесную комнатушку, где стояли умывальник с мраморным верхом и узкая кровать, покрытая лоскутным одеялом. Через открытую дверь мне были видны тонкие, оклеенные газетами стены; при сильных порывах ветра газеты то надувались, то опадали, и казалось, что комната дышит. Наша кошка Чернушка любила спать на кровати у меня в ногах, а собака Мег – на подстилке из мешковины рядом. Иногда, пока я спал, мать пробиралась в комнату и выгоняла их, но они всегда возвращались.
Вторая дверь вела в комнату Мэри и Джейн. Она была такого же размера, как моя, но в ней умещались две кровати и комод с вращающимся зеркалом, закрепленным между двумя маленькими ящичками наверху, где Мэри и Джейн хранили свои брошки.
Напротив двери на заднюю веранду был выход в небольшой коридор. От кухни его отгораживали потрепанные плюшевые портьеры, делившие дом на две части. Здесь, на кухонной половине, можно было прыгать по стульям, шуметь и, если захочется, залезать под стол, играя в медведей, но там, за портьерой, на парадной половине, мы никогда не играли и даже не заходили туда в грязной одежде или нечищеных башмаках.
Коридорчик вел в гостиную с отмытым до блеска полом, который неустанно скребли и терли щеткой; в свежевыкрашенном охрой камине зимой всегда лежали дрова; его разжигали, когда у нас бывали гости.
Стены гостиной украшали фотографии в рамках. Рамки были самые разные: из ракушек, из покрытого бархатом дерева, из прессованного металла, а одна даже из пробкового дерева. Были там и продолговатые рамы с целым рядом фотографий, и большие резные рамы, одна из которых обрамляла изображение сурового бородатого мужчины, который стоял на фоне водопада, опершись одной рукой на столик. Это был дедушка Маршалл. В другой большой раме пожилая дама в черной кружевной шали с церемонным видом восседала на скамейке в увитой розами беседке, а у нее за спиной худощавый мужчина в узких брюках, положив руку ей на плечо, строго смотрел на фотографа.
Этой неулыбчивой парой были родители моей матери. Глядя на эту фотографию, отец всегда подмечал, что у дедушки колени торчат, как у жеребенка, но мама утверждала, что всему виной узкие брюки.