Следующей вехой в модернизации контактов СССР с западными писателями объективно стал приход к власти Гитлера. Верящие в прогресс либеральные интеллектуалы принципиально не испытывали никакого сочувствия к идеологии национал-социализма. Построение «общества будущего» в Советском Союзе, напротив, с самого начала вызывало в их кругах живой интерес и симпатию. Уже из-за одного этого громкая антикоммунистическая риторика Гитлера воспринималась ими со временем все более неприязненно. С началом нацистского террора в Германии они были все более склонны закрывать глаза на известия о коммунистическом терроре в СССР. Не в пользу Гитлера было даже внешнее, «имиджевое» сравнение двух вождей: на фоне многословия и утрированной театральности «фюрера» деловая сдержанность Сталина производила более серьезное и весомое впечатление. Все это давало Советскому Союзу возможность утвердиться в глазах либеральных интеллектуалов как главный «бастион в борьбе против фашизма и реакции».
К весне 1933 года Томасу Манну удалось преодолеть первый шок от радикальной перемены обстоятельств. Главной задачей стало обустройство жизни вне отечества и осмысление происшедшего в нем переворота. Абсурдная на первый взгляд путаница понятий стала в Германии политической реальностью: «умный» и «культурный» немецкий народ-«индивидуалист» в демократической процедуре избрал своими правителями антидемократов; на знаменах обскурантов были начертаны «светлые» лозунги социализма и революции; сторонника же социализма Томаса Манна, всегда осознававшего себя национальным немецким писателем, нация словно бы презрела и выбросила за борт своего корабля.
«Обращенная вспять» идеология продолжала победоносно шествовать по Германии. К этому времени Томас Манн счел для себя возможным уже не только умалять, но и оправдывать террор во имя «прогресса» и «светлого будущего». 20 апреля 1933 года он писал в дневнике о захвате власти нацистами:
Эта революция кичится своей бескровностью, но при этом она более всех, когда-либо бывших, исполнена ненависти и кровожадности. Все ее существо, что бы там ни выдумывали, есть не «возвышение», радость, великодушие, любовь, которые были бы совместимы с множеством кровавых жертв, принесенных вере и будущему человека, а ненависть, вражда, мстительность, подлость. Она могла бы быть намного более кровавой, и мир все равно восхищался бы ею, если бы она при этом была прекраснее, светлее и благороднее. Мир презирает ее, в этом нет сомнения, а страна изолирована[55].
Несмотря на то что в этом отрывке не говорится о «русской жертве», он заставляет вновь вспомнить свидетелей революции в России – прежде всего тех, чьи книги Томас Манн читал всего несколько лет назад. Им было бы нетрудно фактами опровергнуть построения немецкого коллеги, однако их взгляды и сочинения к этому времени были уже вытеснены из его памяти. Аналогичным источником могла бы быть монография Томаса Карлейля «Французская революция», на которую Томас Манн два раза ссылался в «Размышлениях аполитичного». Уже одного описания медонской дубильни, где из кожи гильотинированных во имя прогресса людей изготавливались вощеные кожи для хозяйственных нужд, было бы достаточно, чтобы опрокинуть манновские тезисы[56]. Представление о том, что идеологически обоснованное кровопролитие сочетаемо с красотой, светом и благородством и потому извинительно, хотелось бы объяснить эмоциональным состоянием, в котором тогда находился Томас Манн. В качестве политической установки, не говоря уже о моральной стороне, это представление едва ли можно принимать всерьез.
Братья Генрих и Томас Манны, равно как и Лион Фейхтвангер, были самыми известными немецкими писателями-эмигрантами. Каждый из них незамедлительно попал в поле зрения компетентных служб Советского Союза. Работа с потенциальными союзниками СССР из числа литературных знаменитостей требовала немало терпения и такта. Ее модернизация уже в скором времени принесла советской стороне первые значительные успехи.