В 1936 году праздновалось трехсотлетие Гарвардского университета, и по этому случаю в Бостон съехались многие выдающиеся ученые со всех концов мира. Из Англии приехал Харди, и я попросил его устроить Левинсона у себя. Ему это удалось, хотя и не без труда. С тех пор Левинсон работает на его кафедре и заслуженно считается одним из ведущих математиков.
Таким образом, в предвоенные годы мне пришлось пережить несколько тяжелых внутренних кризисов. Нацизм грозил захватить весь мир; эта угроза, как кошмар, мучила каждого человека с либеральными взглядами и, в частности, каждого либерального ученого. Активное участие в устройстве большого числа беженцев немного смягчало мое внутреннее смятение, но не настолько, чтобы дать мне душевное спокойствие.
Вернулись мучительные проблемы тех времен, когда я был вундеркиндом. Я любил отца, но все окружающие уж очень упорно стремились подчеркнуть, что, в конце концов, я всего лишь его сын. Тот факт, что я был евреем, двойственно влиял на мое тогдашнее состояние. С одной стороны, жестокий террор нацистов вызвал в Америке волну сочувствия к евреям, но, с другой стороны, мы не могли забыть, что где-то в мире евреям грозили полным уничтожением, и чувствовали, что порожденный нацизмом антисемитизм нашел все-таки отклик и у некоторых американцев.
Я страдал не только от осложнений, непосредственно связанных с моим происхождением и воспитанием, но и от дополнительных трудностей, вызванных своеобразием моей академической карьеры, которую я начал, обладая недостаточным социальным опытом, чтобы отдать себе отчет в том, что я собой представляю и куда я иду. С течением времени, особенно после женитьбы, многие острые углы сгладились, но боюсь, что в значительной мере за счет того, что я переложил на плечи Маргарет основную тяжесть конфликтов, возникающих из-за непримиримых противоречий моей натуры.
Некоторые проблемы с годами теряли свою остроту просто из-за того, что пожилому человеку прощается многое из того, что не прощается юноше, и все-таки тот отрезок времени, который, естественно, должен был бы стать для меня периодом внутренней гармонии, был омрачен трудностями, вызванными депрессией, нацизмом и постоянной угрозой войны; из-за всего этого для меня гак и не настало время, когда я мот бы до конца оправиться от пережитых потрясений и насладиться несколькими годами полной безмятежности.
Сложности с Джесси Дугласом и Эберхардом Хопфом, так же как и проблема устройства Левинсона в соответствии с его заслугами, заставили меня еще острее ощутить напряженность и смуту предвоенных лет и увеличили мою внутреннюю тревогу. К возвращению из Китая мне исполнилось сорок два года, и я уже начал чувствовать, что молодость осталась позади; сказывались многие годы тяжелой жизни. По совету Маргарет я обратился к одному знакомому врачу, который оставил терапию и занялся психоанализом.
Вряд ли удивительно, что в той ситуации, в которой я оказался, мне понадобилась помощь психоаналитика. Несмотря на весьма скептическое отношение, которое вызывали у меня принципы психоанализа, я, конечно, гораздо раньше обратился бы к этой науке, знай я только, как приняться за дело. Во время пребывания в Китае я сделал несколько попыток подвергнуться психоанализу, но потерпел неудачу. Тогда я понял, что, чем своеобразнее внутренний мир человека, тем труднее найти врача, который сумел бы ему помочь.
Еще ребенком я читал книги по психиатрии и познакомился с некоторыми работами Шарко и Жане. Задолго до того, как я услышал о Фрейде, личный опыт убедил меня, что в моей душе существуют скрытые побуждения и темные глубины, попытка проникновения в которые вызывает у меня чувство упорного сопротивления. Когда при изучении философии я столкнулся с понятием подсознательного, в этом не было для меня ничего нового; я уже знал, что под покровом сознания часто скрываются жестокие, почти не поддающиеся описанию импульсы и вместе с тем почти непобедимое стремление придать им иной смысл и скрыть их под маской рационализма.
Вот почему, услышав о Фрейде и его идеях, я оказался полностью подготовленным к тому, чтобы воспринять их как великое открытие, имеющее глубокий смысл. И тем не менее внутренний рационализм самих психиатров вызывал у меня чувство протеста. Ответы, которые они предлагали на все общечеловеческие и на мои личные вопросы, казались мне слишком бойкими и приходились как-то уж очень кстати. Не отрицая терапевтической ценности большинства их методов, я считал все-таки, что теоретические основы психоанализа не достигли еще той степени убедительности и научной организованности, которая позволила бы полностью ему доверять. В то же время для психоаналитиков, требующих от своих клиентов полной внутренней покорности и определенных финансовых затрат, было крайне важно — профессионально и материально — создать впечатление полной объективности фрейдизма.