— Лежала, у меня маленький хлопчик, хочет плакать, а я говорю: „Не плачь, а то и тебя убьют“. Не плачет. Лежат они, бедные… Катины девочки и мой. Потом у меня чуть вот так повеселело, уже слышу — утихли те, в селе. Я за детей да это привела их к канаве. Стала в воду и ногою их попереводила на ту сторону, а то вода посередине бежит. Ногою поперетаскивала. Потемнело у меня в глазах…
Дубики пришли, меня забрали. Уже как неживую. Уже тогда я лежала раненная, так меня один человек подобрал и повез в больницу.
Если б не Еремиха, так меня там убили б. На станции еще. И моего хлопчика…
Маленький остался живой, и теперь живет. В Гомеле. Я тогда его на руках держала. Еще, как его батька шел в армию, а я его провожала, так на руках малыша держала. И батька нес его на руках, маленького. Такой пацанок — и остался живой. Били, так по нему били, что, поверьте, пули разрывные горят!.. Я еще чувствовала немного, так посматриваю и думаю: „Ну, все!..“
А оно, бедненькое, катилось по этой борозде. Пахота высокая, а оно маленькое…
Всех нас почти поубивали, это вот только я, раненная, осталась. Да и то не знаю, как я осталась. От меня люди убегали, это в больнице той.
Сдается, лежу, и сдается, хлопчик мой кричит. Слышно — кричит!.. Подхватиться хочу, а не могу — крылья падают. Хочу подхватиться — возьму упаду. Так они, что в больнице лежат, глядят на меня да боятся, убегают от меня. Бабка там одна лежала, так она мало была ранена, так она, когда я с койки упаду, придет да возьмет меня, Да на койку. Она не боялась. Есть тогда нечего было, — тогда ж был немец, — а я лежала так, на соломе. Да платочек только. На мне ж не было ничего — как из хаты выскочила, так и была…
— Как я попала? Там составы стояли на станции, когда меня тот дядька вез, и без пропуска не пропускали никого. Меня ж везет этот человек, а я раненная лежу И этот хлопчик около меня маленький, Сашка, который остался живой. Так меня хотят в комендатуру. Я думаю: „Ну, все“… Кричат они:
— Подымайся, бабо! А человек тот говорит:
— Она не подымется, она больная.
А там бабушка была старенькая, что из немцев, которые тут давно остались. Она померла уже. И вот та бабушка идет. А она была со мною знакомая, ночевала у меня не раз. Бедная была, ходила, то краску продает, то что-нибудь. Я с нее ничего не брала, а так дам картошки или чего. Жили ж мы тогда хорошо. Так она у меня и ночует. Заглянула она в воз и говорит:
— Кто это тебя, Аленка? Какая ж ты несчастливая?!
Да на меня упала, да стала голосить, обняла меня да стала целовать. Целует и плачет. А он спрашивает у нее, немец, по-немецки:
— Кто это?
А она говорит:
— Это моя родня, моя фамилия [35].
Она сама из немцев, осталась еще в когдатошнюю войну. Он работал на заводе, мужик ее. Работал на заводе каким-то старшим и остался тут жить. А она по-немецки говорила. Так она упала на меня и говорит: „Это моя фамилия!..“ Поговорили они по-немецки, и она говорит:
— Пускай ко мне везут.
Правда, она и повезла меня. Я обомлевшая была. А как немножко что хорошо увижу, так я ей руки целую и говорю:
— Мамко, спасай меня!..
— А что ж мне с вами делать! — говорит она. — Что мне с вами делать?
А мой это хлопчик маленький придет да в руки ее целует:
— Ах, тетенька, спасайте мою мамку!
Маленький был, а — бедненький — целует в руки.
Она побежала и позвала Козловского, перевязать меня. А у меня это кровь кругом, да застыла она, да мне уже так делается, что и не могу я. А Козловский говорит: „Помойте ее“. Она, правда, затопила ночью печку, помыла меня, переодела во все свое и положила.
На другой день рано прибежал тот немец проверять меня, у нее ли я. А она поставила кровать около печки и положила меня около печки. Он пришел, посмотрел, поговорил с нею. Она говорит:
— Она совсем никуда не годна, может, и помрет. Так они взяли меня, и завез меня один человек в больницу, в Петриков. И уже я лежала в том Петрикове. А дети мои остались там, у человека…
— Что было? Я работала на ферме, когда уже наши пришли, и получала премировку. И сколько ж лет я работала! И в Мозырь меня вызывали. Где я не была! Я и в сельсовете была, — меня ж после войны членом сельсовета выбрали… Приедут, заберут меня легковушкой.
Стали мы там делить добро на сирот. Ну, я и думаю, что как мне плохо, то и другому так же это плохо. Один говорит, что которое дитя от тех, что за немца были, — то оно другое. А это ж все равно наши дети, а то, что мать его и батька невесть где, то что ж оно, дитятко, виновато. Я взяла да вступилась там за одну, потому что они бедные, ничего у них не было, а их, детей, двое. Я и говорю:
— Им надо дать хотя бы что-нибудь, ну, хоть тело прикрыть. Потому что дети — есть дети, детей жалко, они не виноваты. Я заступалась, и за детей я всегда буду заступаться. За что же им страдать? Они наши, государственные дети. Они у нас воспитываются, у нас растут, они нам и будут.