И дети гомонят, кричат и смеются где-то совсем недалеко от скамейки у забора, на которой мы сидим, – мы их не видим, а только слышим.
Видим одну девочку, что между нами и хатой на той стороне улицы играет в «классы». Сама с собой, старательно, сосредоточенно, как говорится, для души. Отца этой попрыгуньи, к которому мы приехали, ещё всё нету с косьбы. Идём туда, откуда слышится мальчишеский гомон и смех.
Вот они – живописная гурьба босых да чубатеньких «философов и поэтов», искушённых многими тайнами книг, кинокартин, футбольных и хоккейных матчей – «без отрыва» от родной хаты с телеэкраном, от родной деревни с клубом и школой. Отдыхают – кто на жердях ограды, а кто и на столбе, кому где удобнее после доброй половины долгого и содержательного дня. Ещё не каникулы. Но этим мужчинам, – по виду четвёртый, пятый, шестой класс, – окончание школьного года особенных трудностей не приносит: ни экзаменов тебе, ни забот о каком-то институте. Смех – их воздух. Даже и перед объективом фотоаппарата смех этот трудно сдержать.
Счастливые ровесники тех, кому в чёрные дни гитлеровской оккупации было столько, как им теперь. Тех, что и тут, в этой деревне, погибали вместе со всеми – и младшими и постарше их…
Поговорив немного с ребятами, возвращаемся к нашей скамейке.
Девочка уже отскакала свое и куда-то побежала. А отца её и ещё всё нет.
Он вернётся с косьбы, бывший военный подросток, он нам расскажет, как вырвался из огня, из-под пуль. Одно, что мы уже знаем о нём, одна деталь, что загодя оживляет незнакомый образ, – это то, что нам сказала сегодня одна старуха, также бывшая мученица. Он, Миколай Степанович Шабуня, был не сыном, а пасынком, но «дай бог, чтоб каждый родной отец любил своего сына так, как Миколая отчим».
И вот он, Миколай Степанович, наконец пришёл. С косой за плечами, со степенным видом привычной усталости. Мужчина – немного за сорок, спокойный и сильный.
Отдыхая на крыльце, он рассказал:
«…Шли мы утром в Ружаны, пилить дрова к бургомистру. Вышли на шоссе, а тут – немцы:
– Хальт! Подходят:
– Цурик нах хауз![35]
Пошли мы домой.
Сказал я родителям, они встревожились. Глядим в окно – едут к старосте на машинах и пешком идут.
– Берите все документы и выходите!.. Туда, где и теперь большая ёлка стоит.
Вынесли они столы на улицу. У кого деньги, часы, кольцо серебряное или позолоченное – всё дочиста забирают и в стол. Коридор из немцев сделали, один немец от другого – на три-четыре метра, и людей гонят одного за другим – в гумно.
Пригнали людей из других деревень, из Новосадов и Колков. Копать могилы…
А мы в гумне сидим. Тот – то, тот – другое. Сегодня, говорят, сито будет густое. Просеют. Одних заберут, поубивают, а других – отпустят. Убьют тех, у кого родня в партизанах или которые сами связь имеют…
Сидели, сидели, ждали, чтоб как-нибудь через то сито пройти, кому это придётся, а тут попали – все без разбору.
Выводили из гумна – кто под руку попадал. Мужчины – не больше как по четыре-пять человек. Бывает всякий характер – может сопротивляться. А женщин выводил – сколько вытолкнет…
Это теперь уже, если хозяин с хозяйкой живёт, то детей у них двое-трое самое большее, а тогда было по пятеро-семеро.
Уцепятся за юбку и так волокутся…
Очереди были короткие. Только чтоб ранить. А женщин с детьми – процентов на шестьдесят живьём закапывали.
Два человека геройски погибали – Шпак Данила и Кава Семён.
– Бей, – говорит, – сволочь, в лицо, а не в затылок!..
Я сначала продрал стреху и сам глядел. Видел. Стояла охрана около гумна. Когда не вылазишь, то не стреляют. Я помахал рукою, что вылазить не буду. «Гляди себе, выдержишь – гляди…» И пока сестёр и мать не убили, и этих двух – я глядел. А потом… Будто страх… Родных поубивали – страх овладел. А так просто человек столбом стал, без чувствия…
Как теперь говорится, по московскому времени, с восьми часов до шестнадцати была проверка, а потом начали расстреливать. Два часа расстреливали, не больше.
В гумне сидели на сене и курили, никто тогда не остерегался. Слышали, что стреляют.
– Люс! Люс! – кто крайний.
Не хочет – прикладом, голова, не голова…
Форма вся немецкая: и серая, и чёрная. В чёрной больше стояли на постах. А немцы – выгоняли, подвозили. Расстреливали те, что пошли… Ну, полиция. Из Ивацевич приехали, из Пружан приехали, из Волковыска приехали, из Слонима приехали, из Баранович приехали. А те, что забирали документы, говорили по-немецки, через переговорщика.
Всех побили, а мы с отцом под сено зарылись. Отец первый, а я его забросал сеном.
Продрался я до стены, а у стены – большая бочка, на замок замкнутая стоит. Немцы пришли, давай смотреть, что в бочке. Прикладами разбили её. А я как раз до неё докопался. Сена было так на метр тридцать сантиметров, а продёргать, чтоб человеку пролезть, то получается прогиб. На мне стоял немец. Разбил бочку, начал вокруг неё колоть штыком, аж до одёжи моей докололся.
«Ну, думаю, всё равно не останемся, не выйдем живыми».
Как-то так… То ли человеку жить положено?..
Ушли они.