Известия о кончине твоих родителей приходили к нам по телефону, и оба раза совершенно неожиданно, притом что сеньор Волтес вот уже несколько лет как чувствовал себя плохо и сердце у него барахлило, и мы знали, что в таком возрасте несчастье может случиться в любой момент. Макс чрезвычайно тяжело переживал смерть отца, особенно потому, что, хотя и очень заботился о нем и жил все время с родителями, не заметил, что отец угасает. Когда тот умер, Макса не было дома, а потом он пришел, и сиделка сказала: сеньор Волтес, ваш отец… Он чувствовал себя виноватым, толком не зная, в чем именно. Я отвел его в сторону и сказал: Макс, ты был идеальным сыном, ты всегда был рядом с родителями, не терзай себя, не будь несправедлив к самому себе… Сколько лет ему было? Восемьдесят?
– Восемьдесят шесть.
Я не стал его утешать, ссылаться на возраст. Только повторил пару раз: восемьдесят шесть, не зная, что еще сказать. Я ходил по огромной зале в доме Волтес-Эпштейнов вместе с Максом, который, хотя и был на полторы пяди выше меня, казался безутешным ребенком. Да, да, я оказался способен поучать. Как же легко давать советы другим!
На сей раз я смог пойти вместе со всем семейством в синагогу и на кладбище. Макс мне объяснил, что отец выразил желание быть похороненным по еврейскому обряду, поэтому его тело облачили в белый саван, а поверх него в талит, надорвать который старейшины Хевра Кадиша попросили Макса как первородного сына. И сеньора Волтеса похоронили на еврейском кладбище на улице Кортс, рядом с его Рашелью, которую мне не было дано полюбить как мать. Сара, как жаль, что все случилось именно так, думал я, покуда раввин читал «Эльмалех рахамин»[357]. А когда наступила тишина, Сара и Макс вышли вперед, взялись за руки и прочитали поминальный кадиш по Пау Волтесу, а я тайком заплакал по самому себе.
Сара в эти дни глубоко переживала смерть отца, и вопросы, которые я хотел тебе задать, отошли на второй план, а то, что вскоре произошло с нами, перечеркнуло все остальное.
Окрестности Хедингтон-хаус дышали спокойствием и безмятежностью, как Адриа и представлял себе. Прежде чем нажать на кнопку звонка, Сара посмотрела на Адриа, улыбнулась, и он почувствовал себя самым любимым мужчиной на свете и должен был сдержаться, чтобы не зацеловать ее до смерти в тот момент, когда горничная открыла дверь, а за ее спиной показалась роскошная фигура Алины Гинцбург. Сара и ее дальняя родственница молча обнялись, как давние подруги, которые не виделись тысячу лет; или как коллеги, которые глубоко уважают друг друга, но при этом продолжают соперничать; или как две хорошо воспитанные дамы, одна гораздо моложе другой, которые бог знает по каким правилам этикета должны были обращаться друг с другом крайне учтиво; или как тетя и племянница, которые раньше никогда в жизни не встречались; или как два человека, знавшие, что они были бы на волосок от попадания в лапы абвера, гестапо или СС, если бы судьбе угодно было поселить их в тяжелые времена в неблагоприятном месте. Потому что зло старается поломать все мечты о счастье, сколь бы скромными они ни были, и рвется разрушить как можно больше всего вокруг. Сперматозоиды, яйцеклетки, бешеные танцы, преждевременные смерти, путешествия, бегства, знакомства, иллюзии, сомнения, ссоры, примирения, переезды и прочие многочисленные трудности, мешавшие произойти этой встрече, исчезли, растопленные теплыми объятиями двух незнакомок, двух немолодых женщин – одной сорок шесть, второй за семьдесят. Обе они молчали и улыбались, стоя передо мной в дверях Хедингтон-хаус. Странная штука жизнь.
– Проходите.
Она протянула мне руку, не переставая улыбаться. Мы молча обменялись рукопожатиями. Два рукописных автографа Баха, вставленные в раму, радовали гостей. Я не без труда подавил волнение и смог ответить Алине Гинцбург вежливой улыбкой.
Мы провели два незабываемых часа в кабинете Исайи Берлина, на верхнем этаже Хедингтон-хаус, в окружении книг, рядом с часами на каминной полке, которые слишком быстро отсчитывали время. Берлин был в подавленном состоянии, как будто чувствовал, что близится его час. Он слушал Алину, слегка улыбался и повторял: у меня почти не осталось пороху. Продолжать надо вам. А потом тихо сказал: я не боюсь смерти. Она меня злит. Смерть меня раздражает, но не пугает. Когда ты есть, смерти нет. Когда есть смерть, нет тебя. Поэтому бояться ее – пустая трата времени. По тому, сколько он говорил о смерти, я понял, что он ее боится. Быть может, так же, как я. А потом он добавил: Витгенштейн говорил, что смерть не является фактом жизни. И Адриа пришло в голову спросить, чем его поразила жизнь.
– Поразила? – Он задумался. Тиканье часов, словно идущее откуда-то совсем издалека, проникло в комнату и в наши мысли. – Поразила… – повторил он и наконец решился сказать: – А вот чем. Просто тем, что я смог прожить в безмятежности и с таким удовольствием, несмотря на все ужасы, в самом худшем из всех веков, какие знало человечество. Потому что он был несравненно хуже остальных. И не только для евреев.