– Я не об этом. Я хочу сказать…
– Не нужно ничего говорить.
Лола взяла меня под руку и провела в столовую, она указала мне на голую стену, на которой больше не висел пейзаж Уржеля:
– Твоя мать сделала мне подарок, которого я не заслуживаю.
– Что я могу для тебя сделать?..
– Разобрать книги, а то здесь невозможно жить.
– Оставь, Лола Маленькая. Что я могу сделать для тебя?
– Дай мне уйти; я серьезно.
Я обнял ее и понял… Это ужасно, Сара, но мне кажется, что я любил Лолу Маленькую больше, чем свою мать.
Лола Маленькая ушла; на улице Льюрия больше не гремели трамваи, потому что городские власти заката франкизма сделали выбор в пользу прямого загрязнения окружающей среды и заменили их автобусами, оставив, однако, трамвайные пути, которые как магнитом притягивали скользивших и падавших на них мотоциклистов. И я затворился в квартире с намерением погрузиться в науку и забыть тебя. Обустроился в родительской спальне и стал спать на той самой кровати, на которой я родился в половине седьмого утра во вторник тридцатого апреля тысяча девятьсот сорок шестого года.
Бернат и Текла поженились на пике влюбленности, исполненные надежд; я был свидетелем на их свадьбе. Во время праздничного обеда, еще в свадебных нарядах, они исполнили для нас Первую сонату Брамса – прямо так, без партитур. И я почувствовал такую ревность… У Берната и Теклы вся жизнь была впереди, я радовался и завидовал счастью своего друга. Меня охватила тоска по Саре, недоумение от ее внезапного бегства, я снова глубоко позавидовал Бернату и пожелал им огромного счастья в семейной жизни – и они уехали, смеясь и не скрывая своего счастья, в свадебное путешествие и шаг за шагом, день за днем стали упорно и самозабвенно взращивать свое несчастье.
В течение нескольких месяцев, пока я привыкал к чтению лекций, к равнодушию студентов к истории культуры, к недружелюбному, безлесному пейзажу Эшампле, я стал учиться играть на фортепиано с одной дамой, которая и близко не походила на Трульолс, но занятия оказались очень эффективными. Но у меня все еще оставалось слишком много свободного времени.
– h·ād-
– hadh
– trēn
– trén
– tlāt-
– tláth
– ‘arba’
– árba
– ‘arba’
– árba
– «‘arba’»!
– «‘arba’»!
– Raba taua!
Уроки арамейского оказались хорошим средством. Сеньора Гумбрень поначалу жаловалась на мое произношение, но потом перестала – не знаю, потому ли, что у меня стало получаться, или она просто устала меня поправлять.
Поскольку оставались еще невыносимо длинные среды, Адриа записался на вводный курс санскрита, который открыл мне целый мир, прежде всего потому, что было настоящим удовольствием видеть, как профессор Фигерес осторожно выстраивает этимологию и устанавливает сложные взаимосвязи между различными индоевропейскими языками. Кроме этого, я занимался бегом с препятствиями по коридору, обходя ящики с книгами, к расположению которых привык и о которые не спотыкался даже в темноте. А когда мне надоедало читать, я часами играл на Сториони, пока пот не начинал течь с меня градом, как с Берната в день экзамена. И тогда дни становились короткими, и я думал о тебе почти только за приготовлением ужина, потому что в этот момент поневоле снижал бдительность. И я ложился спать, чувствуя легкую грусть, но главное – в голове вертелся вопрос без ответа: почему, Сара? Мне пришлось всего дважды встретиться с управляющим в нашем магазине – энергичным человеком, который сразу взял на себя все заботы. Во вторую нашу встречу он сказал, что Сесилия вот-вот выйдет на пенсию, и, хотя мы никогда не общались много, мне стало грустно. В это трудно поверить, но Сесилия трепала меня по щеке или ерошила мне волосы чаще, чем моя мать.
Первый раз я почувствовал жжение в кончиках пальцев, когда Муррал, старый книготорговец с рынка Сан-Антони, знакомый отца, сказал: мне кажется, вам будет интересно взглянуть на одну вещицу, профессор.
Адриа, копавшийся в стопке книг из серии «A tot vent»[229] с момента ее основания до начала Гражданской войны, на некоторых изданиях дарственные надписи незнакомых людей незнакомым людям – очень любопытно, – с удивлением поднял голову:
– Простите?