Сначала его кололи понтопоном. Потом стали вводить более сильные морфины. Но ничего не помогало. Отброшенные от нервных окончаний гномы-автоматчики, «отложили» в сторону свои сахарные щипчики, и каждый взял в руки лук и стрелы. Колька видел, как они натягивают тетиву, слышал, как воет, визжит в полёте летящая прямо в сердце стрела… И вот длинная, тонкая, беспощадная игла вонзается в кость и долго висит, покачиваясь, а рядом, кроша кость, вонзается следующая игла, и ещё, и ещё, и ещё… За одну только неделю на голове у Николая появилось несколько седых прядей, пергаментно обтянулись скулы, глаза провалились, как вдавленные. И дежурные сёстры, желая избавить Крысина от очевидных для всех страданий, начали колоть ему чистый морфий.
По определению врачей, у Крысина могла быть задета вегетативная нервная система. А могла быть и не задета, а причинами боли являлись рецидивы каких-либо прежних повреждений или головных ушибов, на временно затухший экран которых, вызвав обострение, и наложились последствия полостного ранения в грудь.
Через месяц сержант Крысин был абсолютно здоров. Он рвался на передовую, но его признали ограниченно годным и направили для дальнейшего прохождения службы в небольшую часть при армейской прокуратуре.
Колька попал в комендантский взвод, обслуживавший выездной полевой трибунал. Это была как бы усмешка судьбы над его прошлым, в котором маячило две судимости. Но в документах Крысина эти судимости отражены не были, и он, давно уже оборвавший внутри самого себя все нити, связывавшие его некогда с ощущениями нарушения закона (две боевые, позвякивающие на груди медали были наглядным подтверждением этому), ревностно начал служить богине воинского правосудия — древнегреческой женщине Фемиде с завязанными глазами во фронтовой армейской гимнастёрке.
Много повидал Колька за время службы при полевом трибунале. Иногда Крысин вспоминал свой бой под Тулой в сорок первом, когда он в засыпанном дзоте, выплёвывая вместе с землёй и кровью слова страшной матерщины, два часа стоял насмерть, стрелял из ручного пулемёта почти в упор в неправдоподобно близкие, серо-зелёные, надвигающиеся на него немецкие шинели.
И ещё памятна была ему его атака. Он видел себя как бы со стороны, в чудовищном напряжении плоти и духа с искажённым от ярости лицом набегавшего на изрыгающие фиолетовый металл задымлённые немецкие окопы…
В те неповторимые по своему ожесточению мгновения, предшествовавшие удару в грудь (как и во время боя под Тулой, в дзоте), в голове у него не было ни одной мысли о том, чтобы повернуть назад — тогда он не жалел себя, не помнил себя, не принадлежал себе. И поэтому, глядя на людей в гимнастёрках с сорванными петлицами, вспомнивших о себе, пожалевших себя, повернувших назад или покинувших свои окопы и дзоты без приказа, Колька не испытывал к ним сожаления. Память о чудовищных ночных болях в госпитале, которыми он заплатил за свой бестрепетный бег к немецким окопам, лишала его жалости и снисхождения.
И как бы в наказание за то, что при зачислении в комендантский взвод он, заполняя документы, не упомянул о двух своих судимостях, как бы в отместку за этот обман, случилась с Николаем Крысиным беда. Его «украла» из боевого охранения их части группа немецких диверсантов, рыскавшая в ближних тылах наших передовых частей в поисках «языка».
Трибунал, находившийся в тот день в нескольких километрах от передовой, остановился на ночлег в деревне, расположенной на берегу небольшой речушки. Крысин, добровольно вызвавшийся идти в ночной караул в неглубокую ложбину около самой воды, тайно захватил с собой фляжку со спиртом. Сделал несколько глотков, чтобы согреться, и… забылся на мгновение, провалился в усталую секундную дремоту.
Беззвучный удар сапёрной лопаткой плашмя по шапке-ушанке был таким оглушающим, что Николай потерял сознание, не просыпаясь. Его сволокли к лодке, благополучно переправили на другой берег, долго несли по оврагам и впадинам, перетащили под треск автоматных очередей через передний край, и только в немецком офицерском блиндаже, когда ему сунули в нос кусок марли, густо смоченной нашатырём, он наконец очухался и окончательно пришёл в себя.
Сначала он долго не мог понять, где находится… Немецкие мундиры вокруг воспринимались как сон, как фантастический бред с похмелья. Но постепенно до Крысина дошла страшная реальность происходящего. И тогда он заплакал — от обиды, бессилия и злости, от кошмарной, недоступной пониманию перемены своего положения, от невоспринимаемого по своей быстроте перепада состояний, от почти мгновенного, в буквальном смысле этого слова, перенесения из одной действительности в другую, противоположную.
По документам немцы сразу поняли, что перед ними нестроевой. Несколько вопросов подтвердили неудачу взятия «языка»: пьяноватый русский сержант, совершенно нелогично оказавшийся в данном районе, ничего не знал о том, что интересовало немецкое командование именно на этом участке.