— Дорогой Райский Птенчик, — начал он, — ты для меня реальнее жизни или сна, — на краткий миг мне показалось, будто Мим поет, — но тебя держат в клетке, а я люблю тебя на расстоянии. Одного лишь меня на всем белом свете тревожат малейшие твои неудобства. Да, моя прелесть, — он приостановился: видимо, в левый глаз ему попало немного макияжа, который пришлось убрать. — Нас держат порознь, как опасных преступников… Ты слышишь меня, Птенчик? Они снова говорили обо мне дурно, очерняя и пятная перед тобой мое имя? Как будто Пастырь способен обмануть Агнца из своего же Стада!
Теперь мальчик высунулся, насколько мог, сквозь решетку и начал чмокать: звуки сильно напоминали воркование спаривающихся птиц.
— Если б ты только знал, как радостно мне слышать твою ответную песнь после стольких дней разлуки, Птенчик! — Илайджа придвинулся как можно ближе к решетке, и в эту минуту мальчик простер ладонь к вытянутой руке Мима.
— Ты любишь меня, мое самое дорогое существо? — вскрикнул Илайджа, но тут же выронил ладонь мальчика в невероятном волнении, ибо заметил перемену освещения в комнате Птенчика, и чья-то тяжелая тень придвинулась ближе к окну.
— Скажи, дитя мое, пока у нас осталось еще несколько кратких секунд, любишь ли ты меня?
Тогда Птенчик чмокнул два раза подряд (позже я узнал, что это означало
Илайджа упал на колени перед зарешеченным окном, напоминая испанского кавалера минувших времен, поющего серенаду своей возлюбленной, — только без гитары.
Я слишком увлекся этой сценой безысходной любви и, позабыв, что я — платный шпион, подошел к Илайдже и помог ему встать с тротуара.
Он тоже забыл, что я не должен был здесь находиться и что мое присутствие означало измену: он сердечно поздоровался со мной и прижал меня к себе, а мои слезы, смешавшись с каплями пота, потекли тоненькими ручейками по моим щекам.
— Ты узнал о единственной великой любви всей моей жизни, Альберт, — сказал он, как только мы отошли от «тюрьмы», — и ирония этой ситуации, ну и разумеется, всей моей жизни в том, что я не могу выразить свою любовь, а вынужден стоять здесь перед зарешеченным окном, подобно отщепенцу, валяясь в грязи. Я знаю, что они дурно обращаются с ребенком, ведь он с каждым днем все бледнее.
— Он немой, Альберт, — продолжил Мим, затем остановился и посмотрел мне прямо в глаза. — Мой любимый правнук не может произнести ни единого слова. Но он знает и понимает все, что я говорю ему. Он смышленый ребенок и чувствует, что я люблю его всем сердцем.
Повернувшись затем к окну, он погрозил крепко сжатым мускулистым кулаком табличке с надписью:
ПИЩЕВОЙ ФОНД
— Они давным-давно объявили меня вне закона. Разумеется, я имею в виду власти, Альберт, — Мим пытался говорить спокойно. — Мне запретили воспитывать мальчика на том основании, что любой великий художник — прокаженный, и, стало быть, мое общество не годится для моей же кровинушки. Вот в какой стране мы с тобой живем, Альберт, — в филистерской империи критиков, толстосумов и ненавистников человеческих чувств.
Но пока Илайджа говорил мне на прощание, что поделился со мной великой тайной своей жизни — Птенчиком, я замечтался и глубоко задумался над тем, как совладать со своей личной бедой. А когда очнулся, он уже ушел и вернулся в студию — к «холодной власти разума». Узнав о запрете общаться с правнуком, который наложили на него из нравственных побуждений, я отчасти согласился с Мимом, что мы оба связаны каким-то «поистине мистическим образом» и голая канва нашей жизни довольно сходна.
Внезапно я возвратился к собственному унижению благодаря белому человеку, резко отличавшемуся от Илайджи Траша, ведь какими бы слабостями ни обладал Мим и как бы ни был глубок его главный предрассудок, он принимал меня таким, каков я есть, и считал, что я обязан любить его всем сердцем, не поощряя при этом никаких отговорок, как например: цвет кожи, предшествующая биография или положение. В то же время свои отношения с Тедом Мауфрицем, либеральным радикалом в отставке, я до сих пор не могу для себя ничем оправдать. Этот белый джентльмен из богатой семьи банкиров имел привычку укладывать меня на бархатную кушетку, защищенную от пятен козлиной шкурой и пластиковым чехлом. Затем он вскрывал одну из лучших моих вен и выпивал большое количество моей крови, надеясь, — по его словам, только лишь надеясь, — что «достоин» благородной расы, чьим отпрыском я являюсь.
— Вспомни меня, когда вы получите власть и славу этого мира, — восклицал он, опьяненный моим физическим совершенством.