Она сидела в первом ряду, как всегда. За эти годы она побывала на полудесятке моих выступлений. Чикаго, Нью-Йорк, Сан-Франциско, Портленд. Я забыл, где еще. Да это и не важно; даже когда ее там не было, она была.
Было бы намного легче, если бы ее стоило бояться, как того мужчину, который прервал запись радиопрограммы накануне вечером. Тогда охранники могли бы вывести ее из конференц-зала. Но она была вежлива, говорила тихо и никогда не отнимала у меня много времени; она всегда учитывала интересы людей, выстроившихся в очереди позади нее. Когда она впервые подошла ко мне – думаю, это было в Нью-Йорке, потому что я помню, что в ту ночь не останавливался в отеле, – она задала мне свой вопрос.
Почему?
Это была короткая версия вопроса.
Чуть более длинная версия: почему в ее сына – яркого, жизнерадостного молодого парня, первого за всю историю семьи, кто сумел поступить в колледж, удостоившись стипендии в Принстоне, – почему в ее сына выстрелили, когда он ехал в машине, чтобы забрать бабушку с обеда в честь Дня благодарения? Если наши мысли материализуются, если именно так устроена вселенная – она была готова поверить мне на слово, что такая возможность существует, – тогда почему ее сыну выстрелили в голову, почему он теперь не способен двигаться, улыбаться, даже моргнуть в знак согласия или отрицания, вообще как бы то ни было реагировать, почему матери приходится брить его, переодевать, подтыкать ему подушки в постели, чтобы, по крайней мере, создать иллюзию того, что он по-прежнему является разумным существом? Если не существует на свете такой вещи, как случайность, тогда как же нам назвать то, что произошло с ее сыном?
Читая эти слова, здесь и сейчас, я понимаю, что их можно интерпретировать как гнев или горечь, но ни гнева, ни горечи не было в них, произносимых вслух. Она всегда задавала свои вопросы мягким тоном, с искренним желанием услышать мои ответы, каковы бы они ни были.
Мне не хватило мужества сказать ей, что у меня нет ответов, и я сказал, что в следующей своей книге буду заниматься этими самыми вопросами о человеческом страдании. Она будет называться «Книга почему», и я надеюсь, что через год или около того закончу ее. Я даже сообщил своему издателю о том, что планирую написать такую книгу.
Но я не мог этого сделать. Я не мог сказать по этой теме ничего такого, что эта женщина – она так и не сообщила мне свое имя – хотела бы услышать. Вместо этого я продолжал писать в том же духе; еще больше углублялся в то, во что уже верил. Окончив две книги, ни одной из которых я ей не обещал, я даже попытался начать; стал читать о страдании, о теориях его причин. Но я не мог сказать этой женщине – не мог написать об этом в книге и подписать ее моим именем, – что страдание есть наказание, что Бог наблюдает за нашим миром, творя свое собственное, фирменное правосудие, создавая свои бесконечно разнообразные версии ада на земле. Моя мать – та могла бы написать подобную книгу, но не я. Не мог я и сказать этой женщине, что страдание ее сына было частью большего Божьего замысла, который есть таинство. Не мог я и сказать ей, что, как утверждают некоторые книги, каждая душа выбирает свой путь, прежде чем вступить в человеческую инкарнацию – она знает все, что случится, еще до того, как это случится, и подписывает контракт – и что смыслом человеческого существования является эволюция души. Не мог я и сказать ей, как говорил другим, пусть и не этими самыми словами, что страдания мы навлекаем на себя сами, что все мы виновны, и если только не начинаем осознавать собственное мышление, то в конечном счете ввергаем себя своим образом мыслей во всякого рода несчастья. Я понимал: ничто из сказанного мною не изменит того факта, что каждый день она стирает слюну с подбородка своего сына, и меняет ему подгузник, и хранит в тумбочке возле своей кровати рентгеновские снимки темных пятен в его мозгу, и смотрит на это фото каждое утро, как будто вердикт может измениться, как будто темные пятна могут исчезнуть за одну ночь.