Читаем И хлебом испытаний… полностью

— Понимаешь, в юности каждый верит в свою гениальность. У женщин это реже, у мужчин почти всегда. Это — как молочные зубы, необходимый и важный период развития. А на самом деле нет никакой гениальности в девятистах девяноста девяти из тысячи, есть смутное ощущение естественной непохожести на других, догадка, что внутри у тебя какая-то особина[19]. — Буськин голос даже подрагивал от волнения, и черты лица, в вечерней осенней полумгле комнаты озаренные лишь отблесками жара в камине, казались редкими, в них проглянуло что-то апостольски грозное, и я почувствовал волнение и непонятный суеверный страх, будто стал свидетелем странного таинства.

— Да? — тихо и хрипло выдохнул я.

— И вот молочные зубы должны смениться коренными… Но мы испорчены праздными разговорами, что жизнь — горение, — он закашлялся от волнения, опустил чуть припухлые тяжелые веки, и сердце у меня содрогнулось: с закрытыми глазами Буськино лицо ужаснуло мертвенно-значительной ледяной непроницаемостью. Понадобилось усилие, чтобы снова слушать его. — И появляется беспочвенная амбиция, все мечтают стать героями и свою будничную каждодневную жизнь рассматривают как досадную задержку, как сидение в зале ожидания, пока не объявят посадку на самолет. Ну, а ожидать можно, не заботясь об удобствах, о прочности, о соседях вокруг, даже о собственном достоинстве… Большинство скоро понимает, вернее догадывается (со мной это произошло где-то на третьем курсе), что подвиг — это аффект, что этого не хватит на жизнь. Молочные зубы меняются на коренные. А некоторые все сидят в зале ожидания, а рейс так и не объявляют. А в сорок лет уже страшно признаться себе, что ты из тех, кого в дюжине двенадцать. И тогда выдумывают доморощенные теории, нянчатся со своим внутренним превосходством, становятся самоедами. А превосходства-то и нет никакого — просто нормальная человеческая способность к переживанию, к самосознанию. Что, памятник тебе ставить за то, что чувствуешь Моцарта или грустишь осенью? — Буська поднес свою рюмку к лицу, понюхал и поставил на стол.

Головой я понимал, что он прав, прав с точки зрения нормального человека, у которого анкета и совесть не нуждаются в химчистке. И я задал вопрос, на который не могло быть ответа:

— Как же быть, если грустно осенью, так грустно, что хоть в петлю?

— Вот-вот, — ехидно усмехнулся Буська, — это так красиво: разговоры о петле выводят из заурядности. Прости, Леша, это дешево стоит. Ты сделай из своей грусти наслаждение.

— Как?

— Как? Это и есть искусство жить. Оно индивидуально, как всякое искусство.

— Ну кот, мы и вернулись туда, откуда выехали, — с легким злорадством сказал я.

— Не торопись, — осадил меня Буська. — Искусство хоть индивидуально, но у него есть свои законы.

— Ну, открой.

— Добрая воля, — с нажимом произнес Буська. — Я когда-то думал, — он снизил голос, — потрясти мир, как Эдисон[20] или Джеймс Уатт[21], на меньшее я был не согласен. Ходил в СHO[22], мудрил в институтских мастерских, а потом понял, что я не тот, что даже конструктора толкового, яркого не будет. Но я любил это все, любил жизнь. И понял, что надо жить дальше и быть счастливым. А для этого надо все делать добросовестно, с доброй волей, — он опять пятерней поскреб темя. — Да, у меня нет таланта, но я могу делать свою работу аккуратно и точно, в меру способностей, так, чтобы была очевидная польза. Я могу выразить себя, написав что-то о технике так, чтобы это было интересно для неспециалиста. Могу любить жену, бегать за красивыми женщинами, помогать людям, дружить, радоваться весне, грустить осенью, ездить на машине, читать книжки и чтобы всем вокруг меня было теплее. Разве этого мало? — Он пристально посмотрел на меня, в глазах мерцал незамысловатый и хитренький, его всегдашний упрямый огонек.

— Да, — сказал я с полной искренностью, — это — искусство. Оно тоже не всем дано.

— Оно дано всем, кто не считает свой пуп центром вселенной и не ставит себя главнее жизни, — насмешливо процедил Буська.

Угля в камине угасли, сумрак комнаты стал неуютен и густ, я включил лампу на журнальном столе, почувствовал облегчение, когда розоватый свет из-под тонкого фарфорового абажура оттеснил густую серость, и сказал:

— Вот уж чем не грешил никогда, скорее наоборот.

— Да брось ты, — отмахнулся Буська. — Вы оба с Киркой зациклились на своих болячках. Правильно, наоборот. Но это тоже гордыня, даже похлеще: считать себя хуже всех.

— С чего ты взял? И при чем тут Кирка? — спросил я раздраженно.

— Да оба вы — самоеды. — Буська вздохнул с сожалением. — Ты сидел, когда у Кирки отец умер…

— Ну? — меня злила его неторопливость.

— Ну, он нашел какие-то бумаги своего отца… Да чушь в общем-то… Что-то про моего и твоего отца.

— Ну и чего? — спросил я и почувствовал удушье.

— Да ничего. Какие-то обрывки писем, записки. — Буська улыбнулся. — Я так и сказал, что чушь все это. И потом, даже если бы это было в действительности, то какое это имеет отношение к нам? Жить надо, и все.

— А дальше? — Мне стоило большого усилия сдержать голос, не закричать.

Перейти на страницу:

Похожие книги