Я стоял на площадке с тупой болью в сердце и резью под веками и ощущал себя четырнадцатилетним и голодным, уязвленным одиночеством и несбыточной мечтой.
В дырявых ботинках и худом, подбитом ветром пальто бродил я тогда по осенним набережным, испытывая тревогу и возвышенное смятение от вида переполненного русла взволнованной Невы, заливавшей гранитные спуски и выплескивающей пенистые воды на плиты тротуаров, и порывистые западные ветры вели свою дикую неистовую мелодию, просвистывая узорные решетки балконов и порталы старых особняков. А мохнатые черные тучи сплошной лавой неслись над рекой куда-то туда, за Литейный мост, над винно-красными кирпичными корпусами — к скрытому холодной осенней хмарью Смольному собору.
«Над омраченным Петроградом дышал ноябрь осенним хладом…»
Но набережной с зажженными фарами колонной шли тягачи с зачехленными орудиями, они двигались к Дворцовой площади на репетицию парада; басовый рокот мощных моторов вплетался в неистовый посвист ветров, и какое-то горькое и гордое чувство распирало мне ребра: тогда я еще надеялся. Я надеялся, что стану моряком, увижу в черном тропическом небе непривычные пронзительные созвездия и сине-белый морской флаг моей родины просоленным тяжелым полотнищем еще заплещется надо мной. Я надеялся, хотя той осенью меня не приняли в Нахимовское училище. Неистовство ветров и волн и мужественность дворцовых фасадов поддерживали эту надежду: гордость рождалась горечи наперекор. А может быть, горечь и гордость были лишь половинами целого — двумя крайними точками, меж которых качался маятник судьбы, двумя ангелами или дьяволами, сражавшимися за мою уязвленную бессмысленную душонку?.. Ответа нет.
Я стоял на лестничной площадке восьмого этажа нового дома на оконечности бывшего острова Голодай, смотрел на бескрайнюю темную бесцветность вершины Финского залива, видел леденцовые огоньки судов, по фарватеру преодолевавших приустьевой бар, и бессильные, сухие, жгучие слезы царапали глаза, и уже не было гордости — только горечь, что никогда не увижу тропических созвездий, никогда морской флаг моей родины не заплещется надо мной просоленным тяжелым полотнищем… Дьявол гордости давно отлетел, умчался в неизвестные края, к чужой новой юности, а со мной остались только горечь и любовь к этому единственному городу.
Неверными пальцами достал я сигарету и с первой затяжкой почувствовал ту печальную растроганность, которую приносят счастливые воспоминания детства. Быть может, эта мечта о море и была единственным счастливым воспоминанием?
Всматриваясь в бескрайнюю бесцветность залива, думал я о городе.
Если вы появились на свет и начали сознательную жизнь в Петербурге-Петрограде-Ленинграде, то всегда, даже в разлуке, будете ощущать вы влияние города; с раннего детства проникнет в вас строгий и нервический, печальный и безжалостный, его мечтательный и скептичный дух. Нет, по-моему, в мире другого города, который бы так бесповоротно определял судьбу. В другом городе у вас была бы другая судьба.
«Шпалерка», «Кресты», Алексеевский равелин, кольцевая башня Новой Голландии, Литовский замок, арестный дом на Константиноградской — Петербург, выстроенный весь вокруг тюрем, манил и волновал поколения юношей мечтой о свободе и жаждою смысла бытия. Спиною повернутый к Азии, этот город делал человека особенно русским и русского — особенно человеком, здесь родилась антитеза — гений и злодейство.
И я понимал, что этот город окрасил мою судьбу цветом своих оград и гранитов. Я был русским и любил его болезненно и горько, как любят только блудные сыновья.
В пасмурные дни предзимья, сырыми ночами ранней весны, под мглистым облачным небом я сам себе порою мнился ночным бесом этого города. Чем-то вроде ожившей химеры с фасада какого-нибудь бесстильного особняка. Это в далеком Париже химеры вечно стоят над порталом Нотр-Дам, а в Петербурге-Петрограде-Ленинграде они маются иногда в сырой промозглой оловянной тьме, парят над медленными каналами и бесслезно горюют под посвист западных ветров, тоскливо заглядывая в чужие освещенные окна.
Бесприютно и холодно стало мне на темной площадке перед высоким лестничным окном на залив. Я торопливо сунул окурок сигареты в бачок с пищевыми отходами, через три ступеньки одолел последний лестничный марш и нажал кнопку звонка.
За дверью стояла долгая, доводящая до отчаяния тишина. Болезненно расслабились мышцы спины, и, обреченно ссутулившись, я повернулся, чтобы уйти, но расслышал отдаленный глухой шорох шагов и снова повернулся к двери.
— Кто? — гортанный голос Беллы показался приятным и теплым.
— Грабители, — ответил я нараспев, пытаясь победить уныние.
Щелкнул замок, свет из передней высветил часть площадки. Крупная фигура Беллы в золотистом прямоугольнике отворенной двери напомнила мне какую-то картину. Смутно обеспокоенный, смотрел я на удлиненный овал лица, четко заканчивающийся острым подбородком, на выпуклый высокий лоб Волосы Беллы разделял четкий пробор, и, черные, чуть волнистые, они поблескивали на свету.