Я докурил сигарету, загасил ее в пепельнице. Стало скучно, но читать не хотелось, присутствие Натальи в квартире непривычно волновало. И внезапно кольнуло острое и тревожное предчувствие, что день этот необычен и запомнится на всю оставшуюся жизнь, потому что где-то в его желто-лиловом полуденном свете уже сгущаются неотвратимые беды, как в море за обманчиво чистым горизонтом вызревает гибельный шторм… И трепет вошел мне в грудь, и жаркой волною омыло сердце. Словно девятилетний мальчик, в апреле сорок второго удержавшийся на самом краю небытия, лежал я бессмысленным безглагольным комком, испытывая неведомую тревогу и волнение… Не зная, мальчик уже знал, что он выживет, и сердце его замирало от предлежащего счастья быть и от тревог перед неизвестными бедами, которые ждут впереди. Ко и не зная, мальчик уже знал, что грозные, еще не рожденные беды не ходят одни, — не зная, он уже знал, что рядом с ними шествует надежда, что беды рождаются и приходят, что они убывают и умирают, а надежда была всегда.
Сорокалетний, с проколотым бандитской заточкой боком, лежал я на диване и смотрел на лилово-желтый апрельский свет, и что-то трепетно сжималось во мне в предчувствии грядущих гибельных бед и спасительных робких надежд.
Услышав шаги Натальи в коридорчике, я протер глаза, напряг мышцы лица.
— Ну вот, все готово. Хотите чашечку бульона? — она положила на мраморную столешницу исписанные листки, дешевую шариковую ручку, толстую старую книгу в темном переплете и большой словарь.
— Ты и здесь читала, и на кухне? Сразу две книги? — спросил я.
— Да, на кухне занималась, пока обед готовился, а здесь читала «Алису…» для удовольствия, — пальцами она выровняла стоику исписанных листков, села в кресло. Чистые серые ее глаза под прямыми бровями, казалось, проницали насквозь.
Чтобы отвлечь ее внимание от себя, я спросил:
— А чем ты занималась?
— Да вот, фабльо двенадцатого — тринадцатого века. Средневековая литература, — она опустила глаза, задумчиво полистала старую книгу.
— А что это — фабльо? Никогда не слышал.
— Ну, это — такие маленькие новеллы в стихах. Часто смешные, со всякими приключениями. Словом, народная литература, вроде нашей лубочной, но авторы неизвестны. Вероятно, фабльо возникли как противопоставление жеманной рыцарской литературе. Они очень реалистичны, грубоваты, но есть в них какое-то… нет, не просто доброта, какое-то милосердие. — Наталья задумчиво смотрела в книгу, лицо было печальным и красивым. — Ну, что-то, чего нет в современной литературе.
— Интересно. Что же там — наивность? — спросил я, чтобы подольше продлить эту ее задумчивость и полюбоваться печальным лицом.
— Как бы это объяснить… Может быть, мне только так кажется, в этих рассказиках всегда есть справедливость. Нет — другое. Вот, например, кузнец-оружейник полюбил девушку, но родители не отдавали ее замуж. Тогда они бегут куда-то там, неважно. Где-то в скалистом лесу на них нападают не то рыцари, не то разбойники. В общем-то, в этих новеллах рыцарь и разбойник — одно и то же… Ну, его, раненного, связывают и на его глазах хотят изнасиловать девушку за то, что он не сдался без боя. И вот девушка говорит: «Убейте его, я его не люблю. И останусь с вами и буду разбойничать». Они убивают кузнеца без мучений, а девушка подбегает к обрыву и бросается со скалы. Вот так. — Наталья пристально, с грустной улыбкой посмотрела на меня.
— Ничего себе справедливость и милосердие, — несколько огорошенный, сказал я.
— Ну, хорошо. А что бы сделала современная литература? Нет, это — уважение человеческого достоинства… Ромео и Джульетта умерли вместе. Современная литература Джульетту бы выдала замуж за старика-нувориша, — голос Натальи зазвенел искренним волнением, и горячий румянец залил высокие скулы.
— Ну, — сказал я, невольно любуясь ею, — положим, современная Джульетта сама бы предпочла нувориша. — Я вздохнул, вдруг стало немыслимо грустно. — И потом, тогда, наверное, не были так благополучны, чтобы позволить себе безысходность.
— Что-то не очень понятно, — сказала Наталья.
И я слегка завелся. Это были старые, усталые мысли, они без конца язвили меня безглагольными и безответными вопросами. Эти мысли добавляли горечь в сладкое питье на пиру, в минуты малодушного страха они насмешливо нашептывали, что не умирает лишь хот, кто не родился, и каждый должен пройти свою судьбу до конца. Быть может, такие мысли и помогают жить, но существование они определенно делают несносным…
И я сказал:
— Приходилось ли тебе замечать, что по-настоящему небережливыми, лихими кутилами бывают только нищие?
— Я не очень большой специалист в кутежах, черт возьми, — улыбнулась Наталья, но глаза были серьезны и вопрошающе-требовательно смотрели на меня.
— Понимаешь… когда есть всего рубль и ты знаешь, что к нему не прирастет завтра другой, что на этом рубле не выстроишь благополучие, то тогда пей-гуляй, — однова[27] живем. И не страшно уронить лицо — завтра его все равно не будет. — Я вздохнул, ощущая глухое и знойное волнение.