— Наденьте их на обувь. Вы тоже, — и она протянула пару пакетов Берну, который молча следовал за нами. Она была с ним менее любезна, чем вчера, словно с сегодняшнего дня он стал ненужным, более того: лишним.
Я надела ярко-голубые пакеты на обувь. Такая забота о соблюдении гигиены должна была успокоить меня, однако пока я поднималась по сияющим чистотой ступенькам лестницы, моя тревога только возрастала (Берна увели куда-то по коридору, не дав нам времени попрощаться, пока я заполняла формуляр, составленный на английском языке со множеством ошибок, где подтверждала свое согласие на замораживание эмбрионов и их утилизацию через десять лет). Медицинские сестры говорили между собой по-украински или, возможно, по-русски. Если их глаза случайно встречались с моим растерянным взглядом, они улыбались мне с такой сердечностью и одновременно так автоматически, что я подумала: наверно, я кажусь им существом другой породы.
Потом меня уложили на кушетку в операционной, где было много разной аппаратуры и мощных ламп, и где не только пол, но и стены до самого потолка были выложены плиткой. С одной стороны кушетки стоял доктор Федченко, необыкновенно высокий мужчина с пышными белокурыми усами, с другой Санфеличе, как всегда бодрый и уверенный в себе; впрочем, в этот раз он казался скромнее обычного: вероятно, его подавлял авторитет коллеги.
— У нас тут имеется для имплантации три бластоцисты, — сказал Санфеличе. — Все с тройным «А». Кстати сказать, у синьоры до сих пор получались только с двойным «А».
Тем временем Федченко вводил зонд, стараясь найти наиболее удобный путь. У него это получалось менее болезненно, чем у Санфеличе во время пробной процедуры. Закончил он очень быстро. Врачи похвалили меня, а я не понимала, за что. Я просто лежала не двигаясь, вот и все, и вообще мне казалось, что все это происходит не со мной, или имеет ко мне только опосредованное отношение.
Меня перевезли в другое помещение, поменьше, с большим окном. Я лежала там одна, в ожидании, которое, вероятно, длилось недолго, но мне показалось вечностью. В окно я видела заснеженный холм, а в центре, среди этой белизны, золотые купола Лавры. Мы побывали в ней вчера, но отсюда, издалека, она выглядела привлекательнее и походила на мираж. Где Берн? Почему он не стал ждать меня? Мне было холодно. И вдруг я поняла, что больше не нахожусь в здании клиники, а быть может, и в Киеве, и все стало каким-то далеким и недостижимым, как миниатюрная Лавра на холме.
Потом дверь распахнулась, и вошли Санфеличе, доктор Федченко, две медицинские сестры, а за ними Берн, который словно стал меньше ростом. Он не решился подойти к кровати, пока мы не остались наедине. Тогда он помог мне встать и одеться (чья-то невидимая рука перенесла мое белье из предоперационной, где я его сняла, в шкаф этой палаты). Потом мы шли по коридорам, одни, без сопровождения. Берн ухитрился запомнить дорогу, как будто за то время, пока я была в операционной, успел обследовать все закоулки клиники. Мы спустились по каким-то другим лестницам и очутились в вестибюле. Васса наклонилась, чтобы снять бахилы, снова надетые поверх моей обуви, и показала на машину, которая ждала нас на улице.
Прошла неделя после нашего возвращения из Киева. Растения на ферме все еще были погружены в зимний сон. Жизненные соки в них циркулировали в замедленном ритме. Берн и я пребывали в ожидании, как и природа вокруг нас. Он без слов разглядывал меня, выискивая изменения в моей внешности, функционировании моего организма, в режиме сна. Я ссорилась с ним по пустякам, ругала его за то, что он не подмел цементную площадку во дворе, и опавшие листья забили водосток; на самом же деле мне хотелось крикнуть: перестань ходить за мной, спрашивать, как я себя чувствую, перестань изводить меня этим вопрошающим взглядом! Если в глубинах моего чрева и зреет новая жизнь, мы все равно не сможем определить этого. Однако я сознавала, что и у меня самой нервы напряжены до предела, а чувствительность обострилась до такой степени, что любой, даже незначительный симптом не ускользнул бы от моего внимания. Но правда была в том, что я чувствовала себя абсолютно такой же, какой была раньше, только стала более ленивой и раздражительной.
Поэтому я не особенно удивилась, когда Санфеличе, введя мне внутриматочный зонд и всмотревшись в экран эхографа, объявил, что там ничего не происходит, нет никаких подвижек.
— Сожалею. Бластоцисты были такие замечательные. Так или иначе, в марте будет следующий заезд.
Берн не поехал со мной на осмотр. Пусть этот день будет для нас самым обычным днем, сказал он. Когда я позвонила ему, он был на рынке в Мартина-Франка. Мне пришлось ждать, пока он обслужит покупательницу. Я слушала, как они обмениваются обычными в таких случаях фразами, потом представила, как он садится на корточки за прилавком, чтобы создать хоть какое-то подобие уединения. У нас обоих скрытность вошла в привычку.
— Ну что? — вполголоса спросил он.
Я сообщила ему результат без всяких предисловий, прямо и почти грубо. Затем, пожалев об этом, добавила: