Жили мы, как это ни смешно, в городе Мдина, когда-то крепости мальтийских рыцарей, переселившихся из Иерусалима, жили, конечно, не в самом средневековом городке из лаймового туфа и с улочками шириной в метр-два, а у более пресного подножия, где папа снимал целый этаж из десяти комнат. Днем и ночью над нами в крепости кипела туристская жизнь, замкнутая на расцвете и падении Мальтийского ордена, одно время его Главным Магистром считался император Павел. Особенно волновал меня местный музей пыток, там, в кромешной мгле трещали кости и раздавались стоны. Иногда слабо освещались клети с людьми, у которых то вытягивали языки, то кишки, а верхом шика были висельники (рядом с ними можно было фотографироваться, а потом рассказывать друзьям, как промышлялось на большой дороге). На плитах у входа в храм иоаннитов или госпитальеров — так называли себя рыцари-монахи — было начертано по-латыни: «Сегодня ты идешь по нашему праху, завтра пройдут по твоему». Эта фраза вызывала у меня неясный страх, и тогда я впервые начал задумываться над конечностью бытия и представлять, что однажды ни деда, ни мамы, ни папы, ни меня не будет на этой земле. Неужели я больше никогда не увижу солнца, и тело постепенно превратится в распавшийся скелет, а потом вовсе в пыль, смешанную с грязью? Меня это пугало, но я решил: никогда не умру и не допущу, чтобы умерли близкие.
Думал я так не без оснований, ибо газеты изобиловали сообщениями, что, благодаря прогрессу в медицине, люди начнут принимать таблетки и станут бессмертными. В это время уже широко клонировались наиболее выдающиеся человеческие образцы (драчка вокруг этого была несусветная, поскольку выдающиеся бедняки не имели средств на такую операцию), и даже шла дискуссия о целесообразности воскрешения мертвых. Это звучало абсурдно: планета еле-еле умещала живущих, жила под дамокловым мечом демографического взрыва, а тут еще воскрешать мертвецов, большая часть которых — гнусные и тупые типы! Правда, гуманисты предлагали распределить воскресших по освоенным планетам космоса, но это никоим образом не утешало.
Выйдя из крепости на улочки Мдины, я натыкался на ресторан с яркой вывеской, на которой самозабвенно уплетала спагетти толстая харя с разинутым ртищем. И название было шикарное: «Big Bum»,[36] оставалось только удивляться, почему именно этим местом не поглощались спагетти. У писателя Максима Горького, модного в начале прошлого века, я вычитал эмоциональные строки о том, что всему лучшему в жизни он был обязан книгам. Это я и взял на вооружение. Особенно обожал толстые тома в сафьяновом переплете, зачитанные, с отметками деда на полях, совершенно идиотскими и не по делу, что не замедлило сказаться на моем умственном развитии. Уже в восемь лет я читал газеты, регулярно слушал теленовости и просвещал родителей по поводу политического положения в стране. Этап елейных стишков Чуковского, занудных народных сказок и претенциозных парадоксов Остера я преодолел уже в пять. В душе осталось лишь пристрастие к абсурду Милна и Лира конечно же Льюиса Кэрролла, чья Алиса долго будоражила меня (особенно, когда оставался с ней наедине в кроличьей норе), а из современников больше всего кружил голову Спайк Миллиган с его абсурдными героями. В этих фантазиях я с наслаждением купался, радуясь, что рядом со мной нет ни занудного брата Иванушки, ни плаксивой сестрицы Аленушки из народных сказок.
Вся мебель интересовала меня больше из-за прадеда, чем из-за деда и отца. Я не застал его, но восстанавливал его исторический образ по фотографиям в семейном альбоме. Фото 1912 года: прадед-пастушок в рубахе до колен и его старший брат с женой в кружевном платье. Фото двадцатых годов: хохочущий красноармеец с винтовкой в руке, по преданиям, во времена кровавого подавления крестьянского восстания. Фото прадеда тридцатого года: гимнастерка, портупея, кожаная сумка, один кубик в петлице, рядом два красноармейца угрюмого вида, явно лагерные охранники.
Потом пошли уже неинтересные фото прадеда на пенсии: то он, поддатый, в компании толстых телок, то режущий колбасу на тарелке, то с дедом в обнимку и с моим папашей-мальчиком, залегшим рядом в траву.
Прадед последнее время все больше интересовал меня своим революционным, а точнее, карательным прошлым, тогда слово соединялось с делом, и все тонуло в крови. Все остальные родичи представлялись мелкобуржуазными банальностями: конспиративный дед с его шепотками и бесшумными, кошачьими шажками (то ли шпион, то ли уголовник без всяких политических взглядов). Отец, понятный, как бутылка пива, мать с ее деревенской родней (дары в виде кислой капусты и огурцов). О бабке-стерве особо, но она внезапно умерла, и потому не буду.