Три с лишним десятилетия спустя Ж.-П. Сартр в своей классической книге «Бытие и ничто», вернувшись к проблеме соотношения фактичного и возможного в человеческом бытии, вписал ее в контекст жизни человека во времени: «Возможность, которую я делаю моей конкретной возможностью, способна появиться как моя возможность, только возвышаясь на фоне совокупности логических возможностей, которые содержит ситуация»[553]. Тем самым в возможности возникает самодетерминированное действие, не подчиняющееся имманентным причинно-следственным связям. Будущее, говорит Сартр, существует в возможности и является непрерывным становлением возможностей[554].
В поздней работе «Проблемы метода» Сартр развивает это понимание, добавляя к нему общественно-историческое измерение; именно общество в своей истории выступает как источник возможностей. «Сказать о человеке, чтó он „есть“, – значит сказать, чтó он может, и наоборот: материальные условия его существования очерчивают поле его возможностей <…> Таким образом, поле возможностей есть цель, в направлении которой действователь превосходит объективную ситуацию. <…> Именно превосходя данность в направлении поля возможностей и реализуя из всех возможностей одну, индивидуум объективирует себя и принимает участие в созидании истории»[555]. История и будущее образуют два рядоположенных источника возможного. Проект «устремляет нас через поле возможностей, из которых мы реализуем одну и исключаем другие»[556].
После Сартра к проблеме возможного регулярно обращались как философы, так и психологи. Пожалуй, наиболее радикальные формулировки обнаруживаются у М. К. Мамардашвили, видевшего в человеке прежде всего возможное существо, попытку и постоянное усилие стать человеком[557]. Человек – в большей степени возможность, чем данность и действительность. Главные, сущностные проявления человека, согласно М. К. Мамардашвили, не порождаются причинно-следственными связями; про такие феномены – добро, любовь, мысль, свобода – он писал, что они невозможны, но случаются[558]. Это значит, что нет таких законов, таких формул, таких причинных цепей, которые бы детерминистически эти феномены порождали. Эти феномены не «необходимы», но они и не случайны, не имеют чисто вероятностной природы. Они связаны с уникальной природой человека как «кентаврического» существа, которое является объектом как естественно-научного, так и гуманитарного рассмотрения, причем первое нацелено на познание необходимого в человеке, а второе – на понимание возможного для него.
Наиболее подробно и завершенно категория возможного проработана М. Н. Эпштейном[559]. В его «Философии возможного» вводится строгое логическое модальное определение: возможное – «это то, что может быть», хотя и не обязано быть[560], в отличие от «необходимого» как того, «чего не может не быть»[561]. Эти мысли прикладываются далее к философской антропологии, этике, психологии, обществу, культуре.: «Умножение возможностей – свойство жизни в ее росте, в ее поступательности и, быть может, разгадка ее последнего смысла, ибо возможности растут быстрее, чем способы их реализации»[562]; «В развитых обществах смысловой акцент переносится с реальности на возможность, потому что жизнь, насыщенная возможностями, ощутимо богаче и полноценнее, чем жизнь, сведенная в плоскость актуального существования»[563]. Это перекликается с определением смысла как возможности на фоне действительности у В. Франкла[564]; не случайно Эпштейн характеризует логотерапию Франкла как вид потенциотерапии: «она возвращает человеку мир его возможностей, то есть тот целостный универсум, в котором он сам сознает себя универсальным существом»[565].
Эпштейн отмечает, что многие науки настоящего и будущего, прежде всего гуманитарные, имеют дело с реальностью возможного. Если естественные науки изучают необходимое – «то, чего не может не быть», то для гуманистики характерен расходящийся дискурс, направленный не на связывание разных идей в одну логическую конструкцию, а на выстраивание веера расходящихся путей-возможностей[566]. Именно поэтому по отношению к гуманитарным наукам вопрос об истинности познания ставить, строго говоря, некорректно (хотя, как известно, и в естественных науках этот вопрос давно утратил ту однозначность, которой он обладал сто лет назад) – именно потому, что предметом гуманитарных наук является не необходимое, а возможное: «Размышления могут иметь ценность не потому, что они верны, а потому, что они веерны»[567]. И если критерии прогресса естественных наук связаны с тем, что по мере развития науки объяснение должно становиться все более однозначным и сфокусированным, то в гуманитарной науке, наоборот, критерием прогресса становится умножение дискурсов.