Даниэль прав и в другом: если власти хотели арестовать кого-то по подозрению в инакомыслии, они по-прежнему могли это сделать. Взамен 58‑й статьи в новом УК появились 70‑я (“антисоветская агитация и пропаганда”) и 72-я (“организованная деятельность, направленная к совершению особо опасных государственных преступлений, а равно участие в антисоветской организации”). Вдобавок власти имели в своем распоряжении статью 142 (“нарушение законов об отделении церкви от государства и школы от церкви”). Иными словами, КГБ, как и раньше, мог арестовать человека за его религиозные убеждения[1847].
Кое-что, однако, изменилось. В послесталинскую эпоху прокуроры, тюремщики, лагерные охранники были гораздо более чувствительны к тому, какое впечатление производят их действия, и пытались соблюдать видимость законности. Когда, к примеру, формулировка статьи 70 оказалась слишком расплывчатой, чтобы сажать всех, кого начальство считало нужным, в уголовный кодекс добавили статью 190–1, где запрещалось “распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй”. Судебная система должна была выглядеть как судебная система, пусть даже все знали, что это фикция[1848].
Недвусмысленно отказываясь от прежней системы “троек” и “особых совещаний”, новое законодательство устанавливало, что лишить человека свободы может только суд. Это, как выяснилось, оказалось для советских властей куда большим неудобством, чем они предполагали.
Хотя Иосиф Бродский получил приговор не по какому-либо из новых антидиссидентских законов, суд над ним во многом стал предвестьем новой эпохи. Необычно было уже то, что он состоялся и был публичным: в прошлом неугодных судили за закрытыми дверями, если судили вообще, – исключение составляли тщательно срежиссированные показательные процессы. Что еще более важно, само поведение Бродского на суде доказывало, что он принадлежал к иному поколению, чем Солженицын и политзаключенные недавнего прошлого.
Бродский позднее писал, что его поколение миновала чаша, выпавшая на долю старших, пусть даже старших всего на несколько лет.
Мы произросли из послевоенного щебня – государство зализывало собственные раны и не могло как следует за нами проследить. Мы пошли в школу, и, как ни пичкала нас она возвышенным вздором, страдания и нищета были перед глазами повсеместно. Руину не прикроешь страницей “Правды”[1849].
Русскоязычная часть поколения Бродского, как правило, приходила к критике советского статус-кво через свои литературные или художественные предпочтения, не находившие выражения в брежневском СССР. У прибалтийцев, кавказцев и украинцев, напротив, на первом месте чаще всего были национальные чувства, унаследованные от отцов. Бродский был классическим ленинградским диссидентом. Он с ранних лет испытывал отвращение к советской пропаганде, в пятнадцать ушел из школы, затем работал на разных временных работах и писал стихи. В двадцать с небольшим он уже был хорошо известен литературному миру Ленинграда. Стареющая Ахматова сделала его своим протеже. Его стихи ходили по рукам и читались вслух на тайных литературных собраниях, которые тоже были приметой времени.
Вполне естественно, эта неофициальная деятельность привлекла к Бродскому внимание “органов”. У него начались неприятности, затем его арестовали. Обвинение – “тунеядство”: Бродский не состоял в Союзе писателей, поэтому его поэтическое творчество не считалось профессией. На суде в феврале-марте 1964 года свидетели обвинения, большей частью Бродскому незнакомые, говорили, что он человек аморальный, что он уклоняется от службы в армии и пишет антисоветские стихи. В его защиту выступили или написали письма некоторые известные литераторы, в том числе Ахматова. На это свидетель обвинения отреагировал так:
…сиятельные друзья стали звонить во все колокола и требовать – ах, спасите молодого человека. А его надо лечить принудительным трудом, и никто ему не поможет, никакие сиятельные друзья. Я лично его не знаю. Знаю про него из печати. И со справками знаком. Я медицинскую справку, которая освободила его от службы в армии, подвергаю сомнению. Я не медицина, но подвергаю сомнению[1850].