Мальчик трясся, как в ознобе, стоял подле упавшей лошади. Маленькое, бледное лицо его было сплошным криком. Кричали глаза, распахнувшиеся в ужасе, кричали руки. Пальцы судорожно цеплялись за невидимое что-то, словно хотели удержать уходящую жизнь. Рот был распялен так широко, что в уголках его проступила кровь, окрасив ровные белые зубы.
— Гоша, маленький мой, не надо! — кинулась Даша к немому, обхватила щуплое трясущееся тельце. Прижав к себе, запричитала: — Что ж ты убиваешься так? Ну пала, ну что ж… Две других живы. Не надо, родненький! Будут еще скакать твои кони! А эта… Ну, вся вышла…
Барма, жалобно покосившись на жену, высвободил соловую из постромок. Подозвав Киршу с Бондарем, оттащил мертвую кобылу.
— Закопаем? — спросил Бондарь. Кирша и сам был убит смертью кобылы и совершенно отупел от этой потери. Конь для него был родней человека, надежней, главное ж — беззащитней. С конем ямщик делился всеми своими помыслами. Худо было — жаловался, спрятав лицо в волнистую гриву, поселялась в душе редкая радость — ликовал. С кем-то надо было делиться, а кони молчаливы и преданны, не растрезвонят.
«Кони мои, конечки! Все лучшее, что выпало мне на долю, связано с вами. Помню первого жеребенка, Орлика, от кобылы Бурылихи. Ожеребилась да в темноте нечаянно наступила на хрупкую ножку. Выкинули уродца, а я с ним нянчился, отпоил, откормил, хрупкая косточка срослась. И такой конь выматерел! Такой неукротимый был конь! Родители подарили его мне. Я ускакал на Орлике в степь, пас табуны татарские, потом ямщиком стал. Орлик состарился. Знал я, что его дни сочтены, ушел, не мог видеть смерти друга. И позже ни разу павших лошадей не видел. Соловая на глазах вот скончалась. Уж морду уронила на копыта, завалилась, не дышит. Теперь не лошадь она, труп. Митя запишет в тетрадке: «Кобыла стала трупом». Неправильно это. А что делать? Делать-то что? Сам не знаю. Куда ни пойдешь — всюду смерть, смерть. Мрут кони, мрут люди. Все мрут. Как же такое вытерпеть? Кому пожаловаться?..»
Вспоминал Кирша лучшие дни свои: их было немного. Когда грамоте учился у пьяного ярыги да когда слушал, как цокают по мостовой звонкие копыта. Дюжина копыт высекает искры. Их бы, искры те золотые, на шапку нацепить. Вся Россия от сияния ослепнуть может. Мчитесь, лошадушки! Мчитесь, быстрые!
— Дак что, будем закапывать-то? — надсадно, сипло кашляя, спросил Бондарь.
Лишь после этого Кирша встряхнулся, осмысленно посмотрел вокруг: лес да раскисшая дорога. В сторонке, в вытаявшем снегу, лежит соловая. Подле нее плачет Гонька. Как горько плачут немые! Тоже ведь бессловесные твари. Только глазами и могут выразить свою муку. Он, Кирша, счастливей немых. Он словом владеет. Что ж на судьбу жаловаться? Гоньке хуже.
Даша отвела мальчика в сторону, спрятала в своих ладонях зареванное бледное личико. Да разве от смерти спрячешь? Лезет во все щели, во всю великую жизнь, сама столь же великая, столь же могущественная.
— Ты приляг, Гошенька, подремли. Приляг, тростинка, — ласкала, баюкала мальчонку, но сон к мальцу не шел. Уже ручьи по канавам мчались, неся жухлые листья, старые ветки, коренья, травы. И запахи несли с собою ручьи. Лист или хвойная ветка умерли, а запах их еще жил и тонко-тонко, влажно, чуть ощутимо давал знать о себе людям. Листок осиновый, рыжий, с осени уцелевший, зацепился за ледяную корочку, затрепетал бабочкой. Может, последний с весною всплеск. Весна и мертвого разбудила. Гонька глядел на листок, думал. О чем-то потаенном и мудром думал немой. Только мысли его никому знать не дано.
«Писать научить его… — подумала Даша и тут же решила: — Как только осядем где-нибудь, возьмусь грамоте учить. Вот будет радости у немого!»
Какой-то великий человек для блага потомков оставил им буквы и знаки. И теперь любой звук можно выразить в буквах на бумажном листе, любой цвет передать, смысл, запах. Удивительно это и прекрасно — положить сущее на страницу!
«Непременно, непременно научу Гоньку грамоте!» — еще раз повторила про себя Даша.
Бондарь, сипя и кашляя, косился на бочонок, который давно уже не распечатывал: запрещал Митя.
— Стыло стало. Не худо бы погреться, — намекнул он.
— Грейся, чертов колодец, — разрешил Митя, тоже подавленный гибелью лошади, и сам первый глотнул бодрящего напитка. — Даша, не хошь ли?
— Я как Тима.
— Экая ты покорная! Хоть ноги вытирай.
— Попробуй, — усмехнулась Даша, крепко сжимая руку мужа. Хотелось уединиться с Бармой, ласкать его, любить. Кругом люди были, дремал, положив голову на колени, немой. Славные люди, верные! Но иногда и они мешают.
«Терпи, — подмигнул Барма, — час будет!»
Митя, отставая, чертил на снегу какие-то фигуры: дом — не дом, корыто — не корыто. Может, корабль? Пускай чертит. Он тем живет.