— В К-кен… наях, — неуверенно выговорил Меневский, понимая, что у него не хватит духу сознаться, как он воспользовался дошедшими на Кадьяк вестями о гибели партии Самойлова и его самого в стычке с индейцами-кенайцами. Вестники несчастья передавали даже, что Самойлов и его отряд — все погибли на кострах и под стрелами кенайцев. — Я на байдарке отправился на корабль к мистеру Бентаму спросить совета, как быть и что делать… Спустился к нему в каюту, а когда вышел из нее, увидел, что корабль на всех парусах несется в открытом море и Кадьяк уже в тумане скрылся, — я попал в плен…
— А теперь из английского плена попадешь в тюрьму к Коху! — неожиданно прервал Шелихов.
— Куда угодно, — не растерялся толмач, не сомневаясь, что Бентам найдет способ вырвать его из коховской тюрьмы. — Но Кох… бездушный палач Кох, — сделал Меневский последнюю попытку смягчить Шелихова в расчете на неприязнь морехода к Коху после событий, закончившихся убийством Хватайки, о чем Меневский уже знал во всех подробностях. — Страшно попасть в руки Коха, он может убить меня и ничем не ответит за убийство несчастного ссыльного…
За все время пребывания в Охотске Шелихов не мог отделаться от укоров совести в косвенной причастности к убийству смелого варнацкого старосты Лучка. Пусть Лучок требовал невозможного и даже оскорбил, назвав мошенником… Но что вышло? Лучок правым остался — безвинно пострадал, а он, Шелихов, достойный мореход и купец именитый, покоя не имеет. Шелихов вспомнил старые беринговские амбары, брошенного в мусоре убитого Лучка и тяжело вздохнул.
— Убирайся, черт с тобою! — сказал он. — Хоть и чувствую, что ты виноват, не хочу в кознях твоих пачкаться, неровен час — сам обмараешься. Да и не поправить дела, если и случилось что недоброе…
В обратном пути на Иркутск воспоминания о смерти Лучка и предчувствие гибели Самойлова не давали Шелихову покоя, — скорее бы добраться до дому, рассказать обо всем и поделиться заботами с женой.
С этими мыслями мореход, пробираясь через таежную глухомань вдоль реки Лены, через редкие, отделенные друг от друга сотнями верст якутские и тунгусские стойбища, вернулся домой и, окунувшись в сытую, теплую домашнюю обстановку, не проронил ни слова — нехорошо перекладывать на плечи жены такую гнетущую тяжесть. Она помнит Лучка, перед отъездом в Охотск наказывала: «Увидишь Лучка, подари ему теплый азям…» «Нечего сказать, обдарил я Лучка! А Самойлов, Константин Лексеич… Нет, лучше и не заикаться, да и тревога раньше времени: без основания хороню дорогого человека. Вернется старик в будущую навигацию — посмеемся над моими панафидами!»
Так Григорий Иванович, окончательно утвердясь в намерении утаить про охотские события и полученные из Америки темные, плохие вести, с головой ушел в подготовку предстоящего решительного свидания и разговора с Селивоновым о донесении государыне и, кто знает, может быть, о поездке в Петербург.
— Здоров, здоров, Григорий Иваныч, экий ты двужильный, дважды за полгода через воды и дебри таежные на Охотск промахнул!.. Ну-ну, рассказывай, каких дел натворил! — шумно встретил Селивонов морехода, пришедшего к нему на дом спустя несколько дней после возвращения.
Шелихов сдержанно рассказал об охотских событиях и о том, что Кох будто бы воспротивился и не разрешил переселения «клейменых» в Америку. Говоря же об убийстве Хватайки, как о «несуразном обхождении с русскими людьми», он попросил привлечь Коха к ответственности.
— Нет, таким путем до Коха мы не доберемся, — ответил Селивонов, выслушав сетования Шелихова. — Да и что Кох сделал противозаконного? Убил варнака на побеге? За это не взыскание — поощрение полагается. На себя пеняй, Григорий Иваныч, и — мой совет — плюнь на нестоящее слов огорчение и подлинного дела не упусти… Сочинил я, рассмотревши твои бумаги, всеподданнейший рапорт от иркутского и колыванского генерал-губернатора и кавалера Якобия на имя государыни императрицы… Видишь, на шестнадцати страницах? Слушай и, ежели что поправления требует, замечай, потом поздно будет, когда отдам перебелить борзописцу каллиграфу…
— Отец родной, — растерянно пролепетал Шелихов, которого даже в жар бросило от того, что он услышал, и, благодарно потянувшись через стол, схватил руку Селивонова. Тот только отмахнулся и с деланной досадой проворчал:
— Да ты слушай, что прочту тебе!..
Как зачарованный, внимал Шелихов получасовой повести о своих приключениях. Искусно выделенное витиеватым канцелярским красноречием описание государственного смысла в шелиховском почине захватило дух Григория Ивановича. Все то значительное, что одушевляло морехода и смутно носилось в его сознании, предстало сейчас перед ним как что-то безмерно огромное, что он давно уже нес на своих плечах, не совсем еще понимая суть свершаемого подвига. И все же усилием воли Шелихов взял себя в руки и трезво вдруг заметил:
— Дозвольте просить вставить: Алексей Ильич Чириков в тысяча семьсот третьем году, а я сейчас — мы первые возымели отвагу высадиться на матерую американскую землю выше сорокового градуса…