— Раскидай их, Ванюша, и запри комнату, к завтрему обсохнут — сочтем! — просто сказала она, торопясь к больному, оставленному на попечении дочери и зятя.
У постели Григория Ивановича священнодействовал аптекарь Сиверс. Огромным термометром Цельсия, драгоценным инструментом, чуть ли не единственным на тысячеверстную округу, измерял он жар, отнявший у морехода память и сознание.
— Гм, ja… O, ja, — рассердился старик, разглядев ртутный столбик, поднявшийся за 40° деления термометра. — Простодушная горячайка, — немилосердно коверкая русские слова, ответил он на настойчивый, спрашивающий взгляд Натальи Алексеевны. — Es sei страшни шорт, aber милостифи бох! Будем лечить, — Колумбус русски soll nicht sterben.[61] Я до кризис переселяется на ваш клеб, Наталия Алексеевич…
Старик Сиверс, швед по рождению, служивший когда-то врачом в армии так называемого великого Фридриха и попавший в Сибирь тридцать лет назад после пленения в роковом для немцев сражении под Кунерсдорфом, прочно обосновался в Иркутске и не пожелал воспользоваться дарованным, Екатериной II, разрешением вернуться в Европу.
Старый Сиверс был своим человеком в доме Шелиховых и души не чаял в славном мореходе. Сын Сиверса, худосочный иркутский канцелярист Адам Сиверс, по рекомендации, умело ввернутой в беседе с Безбородко Григорием Ивановичем пять лет назад, был зачислен переводчиком и суперкарго[62] в направленное вскоре после того из Иркутска посольство в Японию. Посольство возглавляли немцы: гижигинский исправник поручик Адам Лаксман и отец его, носивший фантастический титул «минералогического советника кабинета», лекарь Эрих Лаксман.
Посольство успеха не имело из-за немецкого чванства и глупости, как объяснял это Сиверс-отец, однако Сиверсу-сыну оно принесло чин титулярного советника и повышение по службе.
К чудачествам старого Сиверса относили пристрастие его к китайской медицине и фармакопее: к чудному корню женьшень, пантам маралов и другим чудодейственным средствам, перекочевавшим из страны Тибета и далекой Индии.
Заветная аптечка была перенесена в дом Шелиховых и, возможно, сделала свое дело. Усилия Сиверса подкреплялись любовью и волей Натальи Алексеевны в борьбе за жизнь любимого человека. Но верней всего думать, что и в этот раз, в последний может быть, сказалась могучая натура морехода.
С десятого дня по возвращении домой, после кризиса, когда казалось, что душа Шелихова покидает измученное тело, и Сиверс, с трудом разжав его сцепленные зубы, влил в рот — последняя надежда! — отвар корня женьшень, Григорий Шелихов начал медленно, но верно возвращаться к жизни.
Оправляя как-то подушки, Наталья Алексеевна заметила в темных кудрях мужа прядки совсем белых, седых волос.
«Не попадем мы, Гришата, в Славороссию твою. Не доживем увидеть, как сбудется, да и сбудется ли без тебя мечта жизни твоей?» — с непереносной горечью в сердце подумала Наталья Алексеевна, и впервые за все дни страшного испытания из черных запавших глаз ее теплым градом покатились слезы на еще бесчувственное, но живое лицо мужа.
Глава шестая
Когда сознание начало возвращаться к Шелихову, пришла и его очередь удивляться и не узнавать близких и родных людей. Он тупо и равнодушно смотрел на тревожное лицо любимицы своей Аннушки, не замечая ее блестевших слезами глаз, и никак не отзывался на шутки зятя Николая Петровича. А однажды совсем огорчил окружающих, когда, увидев у кровати младшую дочь Катеньку и насупленное лицо сына Ванятки, спросил, едва шевеля губами: «Чьи эти ребята… чьи?»
Однако выздоровление подвигалось довольно быстро.
— Наташенька! — наконец вполне сознательно и отчетливо проронил он, увидев склоненное над ним исхудалое и темновидное, как икона старого письма, лицо жены. — Недуговала? Извелась, гляжу, лица на тебе нет, — путался он в мыслях, потеряв представление о времени и событиях, предшествовавших болезни.
На дворе стояло ветреное и знойное лето. По немощеной соборной площади, на которую выходила усадьба Шелиховых, носились пылевые смерчи, вздымаясь черными витыми столбами к солнцу. Над городом свирепствовал прибайкальский норд-ост — тундровая «харахаиха», подобно сицилийскому сирокко бесившая людей и животных духотой и сибирской добавкой к ней — тучами мошки и гнуса. Из-за Ангары несся запах гари и дыма. Обычные в жаркие лета таежные пожары почитались божеским попущением, тушить их было некому и нечем, спасение приносили осенние дожди и зимние снега.
Бесконечные дни иркутского лета Григорий Иванович проводил в своем саду, где в дальнем конце, в зарослях черемухи среди кедров по обрыву над Ангарой, гудела жизнью и трудом бортевая пасека. Сад Шелиховых был предметом восхищения немногих и зависти для большинства.