Так вот, повадился ко мне ездить бедный лекарь, звали его Георгием Михайловичем. И видно, что вся моя работа и вся моя здешняя жизнь ему против шерсти, но он, как человек деликатный, насчет этого помалкивает. Сначала приезжал за практическими советами: у нас ведь как — дали ему ключ от избы, где жил его предшественник, и показали, где кабинет, в котором больных принимать, — он, собственно, в той же избе, только вход с другой стороны. Что касается кабинета — с этим все было в порядке, прежний доктор хоть и в спешке уезжал, но все оставил в идеальном виде и даже записочки написал: «Коллега, ипекакуана на исходе» или «Анне Пегелау срок в феврале, в прошлый раз было тазовое предлежание». Но вот относительно бытовой жизни — полный швах. Как говорят наши мужики, «чему их там в университете учат, если он куницу освежевать не может». Добро бы только куницу! Он не мог вообще ничего, просто nihil — ни печь разжечь, ни воды из колодца набрать. Первое время ему соседи помогали, но как-то и ворчали между собой: «Чего это нам вместо нашего Рудольфа Абрамовича прислали какого-то малахольного». Потом освоился с основной здешней премудростью, да и нашел старушку, чтоб следила ему за хозяйством. К санитарным только здешним условиям никак привыкнуть не мог: у себя-то в столице он душ каждый день принимал, а по утрам бегал для моциону по набережным. А тут натолкал с вечера снег в ведро, поставил в печь, к утру он растаял уже и остыл. Выйдет авиценна на задний двор, обольется, стуча зубами, тем, что в ведре, и бегом в избу. А к вечеру кашель, температура… Сам себе поставил диагноз, сам лекарство прописал, только что сам себе рубль не сует за консультацию. Ну вот сделал так пару раз и остыл к современной гигиенической науке — стал ходить, как все, в баню к Кондрусю, только с мужиками ему неловко, так что ходил после всех, когда уже пар весь вышел.
Стал он, в общем, ко мне ездить, сперва за какими-то насущными вопросами, с которыми ему стыдно было к своим пациентам обращаться, а потом и просто так. Придет и сидит молча, с одной чашкой чая, от рюмки и от закуски отказывается. Сперва меня это иногда задевало — знает, что мне завтра вставать до зари, видит, что сижу-зеваю, делать ничего при нем не могу, а пустую беседу поддерживать не приучен, а потом как-то привык. Ну как одним нужно выговориться, а ему, стало быть, нужно отмолчаться, но непременно в компании. Потом, впрочем, он пообвыкся и стал со мной разговоры заводить на общие темы — вы же знаете, как у нас обычно бывает: русский человек если выпьет, то сразу к глобальным вопросам подбирается. Лесоруб со сплавщиком садятся с бутылкой самогонки — и можете поспорить, что беседуют либо о будущем России, либо о бессмертии души, никак не меньше. Георгий Михайлович, впрочем, не пил, даже наливкой моей брезговал, но говорил порой так, что пьяный может позавидовать. И особенно любил он поговорить про суеверия и про корыстное им потворство, причем к числу эксплуатирующих народную доверчивость он, натурально, причислял и вашего покорного слугу. То есть он великодушно намекал, что я, может быть, и сам искренно заблуждаюсь, что, конечно, не дает мне право рассчитывать на будущее снисхождение.
— А он что, из прогрессистов был?
— Ну естественно. «Эта глушь, эта косность, эта отжившая и исчерпавшая себя монархия», «невозможно поверить, что в двадцати верстах к западу — граница первого в мире справедливого государства, а мы тут сидим, как мыши в норах» и так далее. Но при этом по вопросам кишки последнего попа при мне особенно не распространялся, явно ценя единственного собеседника — с учителем он как-то не сошелся.
— А чего его тогда понесло в деревню?
— Он пытался рассказывать, но я старался уклониться от излияний. С исповедью — Бога ради, но мне, как говорится, такого и на работе хватает. Какая-то, судя по всему, амурная история: намекал он на соперничество и дуэль, но мне сдается, что просто какая-то девица от него понесла, а он не захотел на ней жениться. Впрочем, и это неважно. Все ему в церкви не нравилось, но особенно он почему-то ополчился на обряд изгнания бесов. Называл он его на латинский манер экзорцизмом, причем почему-то смягчал второе «з», говорил «экзорцизьм», может быть, ему казалось, что так выходит смешнее. «Весь ваш экзорцизьм — чистое надувательство», — примерно так. Я, конечно, не спорил, что его приводило в особенное исступление. Но при этом каждый раз, когда привозили мне кликушу, он старался тоже со всеми в церкви присутствовать: станет в уголке, лба не перекрестив, и записывает что-то себе в книжечку, уж не знаю, что он там писал. И выспрашивал меня очень подробно — с чего начинается, какие симптомы, как я решаю, какие молитвы читать, и все прочее в этом роде. И вот однажды прицепился он к одной детали.