Всякого узника тревожат приготовления, ведущиеся на площади, даже если там строят не эшафот, а, например, ларек для продажи лотерейных билетов. Особенно не понравились Никодиму содержащиеся в песне намеки на козла и его эсхатологические опасения. Впрочем, ничего поделать он все равно толком не мог: то есть, вероятно, ему по силам было, частично просунувшись в окно, выкрикнуть что-то оскорбительное или, напротив, попробовать, используя лавку как таран, высадить входную дверь, но оба этих варианта представлялись ему бесперспективными. Размышления его были прерваны: сосредоточившись на открывающемся зрелище, он лишь краем глаза успел заметить, как возница поманил к себе одного из стражников и указал ему на избу. Тот, несколько раз кивнув, быстро зашагал куда-то прочь, так что Никодим поспешил аккуратно соскочить с лавки и по возможности бесшумно водворить ее на место: ему показалось, что излишне проявленная им активность могла бы свидетельствовать не в его пользу. Заталкивая скамейку на место, он с деревянным хляском задел стол, обмерев от страха: впрочем, ему хватило времени, чтобы сесть за стол, снять с него баул, перемерить несколько выражений лица — от оскорбленной невинности до надменной покорности обстоятельствам — и, остановившись на последнем, встретить своего тюремщика, который, погремев цепью, входил уже в дверь, явив на секунду ослепительный прямоугольник проема.
«Добрый день», — приветливо воскликнул юноша-стражник, как бы приглашая Никодима разделить с ним радость свежего весеннего дня, лихо спорящейся работы, веселой песенки. Никодим, остававшийся в тревожно-сардоническом настроении, оптимизма не разделил, стараясь разглядеть визитера получше: впрочем, глаза, адаптировавшиеся уже к сумеркам, отказывались пока различать детали: видно было, что одет он во что-то мешковатое, чуть не домотканое, но и казалось одновременно (возможно, из-за городской цинической закваски смотрящего), что был в его аффектированном сельском хабитусе как будто перебор: так, например, одевались гусляры, зарабатывавшие свой горький и неловкий хлеб, музицируя перед иностранцами на Собачьей площадке или на Лебяжьей канавке. Впрочем, если о внешнем виде юноши и позаботился неведомый костюмер, то, стоит признать, сделал он это весьма эффектно: на ногах у него были сильно уже затрепанные лапти, перепоясан он был веревочкой, а в нечесаных кудрях виден был какой-то древесный сор. В руках он держал корзинку, из которой со скромным достоинством коробейника выкладывал на стол тряпицу (отъятую некогда, судя по всему, от того же куска ткани, из которого была пошита его рубаха), ломоть хлеба, вареное яйцо. «Вот, поснедай пока», — проговорил он. «А можно мне лампу или свечку? — попросил Никодим. — Темно здесь». «Мне так и сказали, что ты попросишь, — ухмыльнулся стражник, доверительно придвигаясь поближе к Никодиму и обдавая его скверным запахом изо рта. Это изволь, только, чур, блошницу не жечь». Из той же корзинки появились свеча и коробок спичек. На коробке было что-то написано. Поднеся его к самым глазам, Никодим разглядел рубленые квадратные буквы: «Пусть будет закрыта дорога к корыту — шагами большими к стиральной машине». Стражник, не дождавшись благодарности, ушел, унося с собой пустую корзинку. Снова громыхнула цепь и щелкнул замок.