Никодим попробовал подтащить лавку к окну: сперва ему показалось, что она приколочена к полу, но со второго рывка она поддалась — вероятно, просто присохла или крепилась на одном гвозде. Упираясь, он проволочил ее мимо стола и пододвинул к окну. Она была слишком длинной, чтобы поставить ее вдоль боковой стены, так что пришлось прислонить торцом, но при этом Никодим понимал, что если он встанет на боковину, то вся конструкция под его тяжестью перевернется. Ему вспомнились часто продававшиеся в сувенирных лавках на вокзалах и в аэропорту деревянные игрушки, изображающие мужика и медведя, оседлавших с двух сторон деревянную лавку-балансир: вероятно, каким-то образом она либо служила эмблемой национального духа, либо сублимировала представление иностранцев о России: неустойчивая гармония, временное перемирие между человеком и природой. От медведя мысль его скакнула к предначертанной парности: была в суровом русском быту невольная потребность в компаньоне, товарище, партнере — одному ни спастись в стужу, ни сладить с двуручной пилой. Впрочем, в данном случае приходилось справляться своими силами — Никодим пристроил боковину лавки между бревнами стены так, чтобы образовалась дополнительная опора, а сам влез на нее, стараясь держаться поближе к деревянным ее лапам: так, придерживаясь руками за стену и нелепо вытянувшись, удалось все-таки выглянуть в окошко.
Оно выходило прямо на площадь, с которой его столь непреклонно препроводили в узилище: там до сих пор стояла та же самая нелепая телега, только лошадь, воспользовавшись всеобщим замешательством, сместилась немного вбок, туда, где у самого забора зеленела свежая травка, и там флегматично паслась. Люди до сих пор не расходились: часть их, сбившись в небольшую группу, продолжали слушать возницу, что-то негромко вещавшего и особенным образом жестикулировавшего: он делал левой рукой такие движения, как будто рубил какой-то продолговатый предмет на мелкие куски. В этой группе Никодим опознал одного из юношей, который провожал его в избу. Другая группа, сплошь женщины, стояла около бывшей кликуши и знакомой уже Никодиму любительницы ежей; судя по улыбкам, рассеянно бродившим по лицам собравшихся и по быстрым взглядам в мужскую сторону, в этой ассамблее обсуждалось что-то не вполне пристойное или, по крайней мере, не предназначенное для чужих ушей. Дети свободно разбрелись по площади, занятые своими детскими делами, — лишь несколько из них держали отдельный совет, причем один из мальчиков, явный альбинос, баюкал на руках какое-то средних размеров животное: сперва Никодиму показалось, что щенка, потом — что довольно крупную кошку необычной коричневой масти, но позже, когда малыш перехватил поудобнее свою ношу, виден стал свисающий лопатообразный хвост, запутавший и изумивший невольного зрителя: неужели бобр? Впрочем, додумать эту мысль до конца Никодим не успел, завидев процессию, приближающуюся по главной улице — собственно, по той, по которой он сам, полный надежд, хотя и смущенный духом, въезжал сюда менее часа назад. Она состояла из десятка юношей и девушек (среди которых он узнал второго стражника), причем каждый из них тащил по здоровенной вязанке хвороста. Они негромко пели, повторяя, судя по интонациям, один и тот же куплет. Голоса на площади замерли, так что через несколько секунд Никодим стал различать и слова:
— после чего начинали с первой строки. Выйдя на площадь, они стали сваливать хворост в одну большую кучу, причем возница, выйдя из круга слушателей, распоряжался этим процессом: слушались его беспрекословно.