— Да когда это было! Руки на себя Радищев наложил, вот что!
— Господи! Да что же это? Ведь все запреты с него сняты были! На свободе! На своей воле!
— Вот тут, Дмитрий Григорьевич, вы к моим словам и прислушайтесь. Внимательно прислушайтесь. Да, покойная императрица Радищева осудила, а император Павел Петрович свободу ему вернул. Так ведь с ограничениями — с наблюдением над поведением и перепискою. Уж на что покойную родительницу не жаловал, а к решению ее с полным вниманием отнесся. Тут бы Радищеву и подумать, тут бы и сообразить, что не одну государыню он мыслями своими раздосадовал, что учение его каждому порфироносцу неудобно.
— Император Александр Павлович назначил Радищева членом Комиссии для составления законов. Это ли не знак, что и времена изменились и довлевшее над Александром Николаевичем обвинение рассеялось.
— Времена меняются, вы правы. Но идея престола измениться не может. Господину Радищеву бы попритихнуть, а он сразу на заседаниях стал отмены крепостного права требовать. Мало что самих крестьян освободить, так еще и с землей. Каково?
— А какой же смысл без земли освобождать? Что же, крестьянам родные места бросать?
— Бог знает, что вы говорите, Дмитрий Григорьевич! Сразу видно, не государственный вы человек. Петр Васильевич Завадовский — совсем другое дело.
— Что, Петр Васильевич Комиссией этой руководит?
— Совершенно верно. Вот у него с господином Радищевым разговор и состоялся. Граф Завадовский, не таясь, сказал, что коли бунтовщик не уймется, то сможет все заново испытать: и суд, и ссылку, только много суровее, чем те, через которые господину Радищеву пройти пришлось.
— Граф так Александру Николаевичу и сказал?
— В тех словах, в других ли — поручиться не могу, но суть одна. Господин Радищев, испугавшись плодов своей неразумной смелости, вернувшись домой, и наложил на себя руки. Конец позорный и нехристианский.
— О ком я более всего сожалею, Василий Васильевич, так это о князе Иване Долгоруком. Способнейший юноша и в нашем кружке львовском прекрасным бы украшением был.
— Это вы об Иване Михайловиче, друже?
— Конечно же, о нем.
— Помню, помню его портрет вашей кисти. Преотличнейшая работа. Он тогда еще совсем молод был. А знаете, Дмитрий Григорьевич, не перестаю удивляться, как вы в юношах различие порывов духовных усматриваете. Молодость — она едва не всех на крыльях романтических поднимает. Различия приносит столкновение с грубой прозою повседневности.
— Нет двух одинаких физиогномий, Василий Васильевич. И романтические крылья, как вы изволили выразиться, также различны.
— К тому князь Иван Михайлович, не в обиду ему будь сказано, привлекательностью внешней никогда не отличался. Иначе как Губаном да Балконом его из-за губы преогромной оттопыренной никто и не звал.
— И в этом позволю себе с вами не согласиться. Отдельные отклонения от канонов классических придают лишь своеобразие человеку, и нельзя в них уродство усматривать. Князь, как понимаю, до чрезвычайности характером, всем складом своим душевным бабку свою напоминает.
— Наталью Борисовну Долгорукую — да, горестную жизнь сия достойна особа прожила. Кроме горестей ничем судьба ее не наделила. Дочь Шереметева, красавица, богатейшая невеста во всей России, и на тебе — выбрала в женихи фаворита императорского. Никто об Иване Алексеевиче Долгоруком слова доброго не говорил. Умом скуден, образования никакого, капризен, избалован — император Петр Алексеевич Второй надышаться да надивиться на любимца не мог, — вниманием дам и девиц пресыщен. На Шереметеву польстился из-за богатств несметных — родные присоветовали. Вся семейка жадная, до денег охочая. А батюшка его, сказывали, и вовсе ненасытен на добро и деньги был.
— Так ведь сватовство состоялось, когда позиции фаворита уже пошатнулись.