Он совершенно не думал о том, что сидеть на городской скамейке, блаженно вытянувшись, откинув назад голову – опаснее, чем участвовать в таежной или тундровой перестрелке с вохровцами – любой милиционер может обратить внимание, взять под локоток и вместе с чемоданом препроводить в отделение.
А там непременно зададут один неприятный вопросец:
– Вы почему, гражданин такой-то, появились в Ленинграде, когда тут запрещено находиться не только вам, но и духу вашему?
И все – опять Абезь или какой-нибудь лагерь около Дунькина пупа, новый срок. Но Китаев не двигался, не снимался с места, продолжал сидеть с беспечно вытянутыми ногами на самом виду у проходящего люда, которого было много. Среди публики этой наверняка встречались и милицейские сотрудники, которые могли запросто срисовать его и прислать участкового, чтобы проверил документы, но пронесло – на скорбно прилипшего к садовой скамейке мужика никто особо и внимания не обратил.
Очнулся он от того, что около него кто-то остановился. Человека, который начинает рассматривать тебя, обычно ощущаешь не только с закрытыми глазами, ощущаешь даже затылком, корнями волос, спиной, пятками, извините… Китаев открыл глаза.
Напротив скамейки стоял человек, которого он узнал мгновенно, хотя человек этот здорово изменился: в голове его появилась седина, щеки прорезали две провальные морщины.
– Трофим, – почти не веря себе, тихо проговорил Китаев.
– Володька! – так же тихо произнес тот.
Это был Трофим Голубев, которого он ждал, – Китаев резко вскочил со скамейки, обнялся с соседом.
– Живой, – прошептал Трофим, повторил с обрадованным вздохом, будто сам себе ответил на важный вопрос: – Живой… Оттуда вернулся? – Трофим неопределенно повел головой себе за спину, но эта неопределенность была хорошо понятна всем.
– Оттуда, – сказал Китаев. – Заходил к тебе домой, решил дождаться.
– Значит, Верку видел…
– Видел. Честно говоря, удивился. Чего она в твоем доме делает?
– Да в том-то и вопрос, что ничего. Она прописана в нашей квартире. А выписать никак не могу. Закон не позволяет.
– А если подать в суд? – произнеся слово «суд», Китаев невольно поморщился: в лагерях это слово считалось непотребным, у «политиков», например, было сродни худому ругательству.
– А что даст суд? Совершенно ничего, – рассудительно проговорил Трофим. – Верка купит его со всеми потрохами, тем дело и закончится.
– Ведь она же тогда, жуткой зимой сорок второго года, заколотила вас с матерью в гроб и похоронила живьем… Разве ты не помнишь, Трофим?
– Все хорошо помню, но ничего поделать не могу.
– И мы с матерью могли вас и не выручить – мы умирали… Это мама случайно услышала, как вы с Екатериной Сергеевной скреблись у себя в квартире. А могла и не услышать.
– Это тоже, Володя, знаю…
Китаев сочувственно качнул головой, глянул куда-то вдаль, поверх деревьев. Трофим понял, о чем он думает, и произнес тихо, болезненно креня голову в одну сторону, на плечо:
– Когда умерла твоя мать, меня в Ленинграде не было – я приехал, когда она уже лежала на кладбище.
– Где похоронили?
– На Пискаревке. Где и всех блокадников.
В горле у Китаева сам по себе родился скрип, он сглотнул собравшийся в горе комок, повторил смято, с болью:
– На Пискаревке.
Трофим не стал заходить домой, махнул рукой – Верка ему не просто надоела – обрыдла, стала хуже горькой редьки. Вместе они поехали на Пискаревское мемориальное кладбище, где лежали блокадники-ленинградцы…
Могила матери Китаева была простая – обыкновенный бетонный столбик, на который черной краской нанесена фамилия с двумя инициалами, а также выведены две даты – рождения и смерти. Китаев ощутил, как у него одеревенело, сделалось каким-то чужим лицо, вот только рот не смог стать деревянным – затряслись, заплясали губы. Китаев поспешно прижал к ним пальцы – движение было машинальным.
Могильный холмик показался ему совсем крохотным, будто здесь была похоронена не взрослая женщина, а ребенок, девочка из начального класса блокадной школы… Китаев согнулся – сильно кольнуло в сердце.
Он простоял у могилы матери минут двадцать – молча, не двигаясь, поскольку у него одеревенело, кажется, уже все тело, подмятый горькой тоской, не произнося ни одного слова. Трофим стоял рядом и тоже молчал. Он понимал, что происходит с Китаевым, хотел было отойти в сторону, но Китаев ухватил его за локоть, удержал.
Китаев думал о матери, о том, какие печальные годы были у нее, пока он сидел, какие косые взгляды бросали соседи, с каким презрением обращались к ней сотрудники местного отделения милиции – ведь она же была матерью врага народа; что ей вообще пришлось выслушать и вытерпеть… Китаев стоял около могилы и просил у мертвой матери прощения.
Хотя в чем он был виноват? В том, что на него написали донос и без всякого разбирательства загнали в лагерь? Да ладно бы просто загнали – чуть не оставили там навсегда, даже квартирку присмотрели – безымянную могилу, помеченную малопонятным значком. А ведь там он стоял уже обеими ногами…