Не удержался Китаев, ахнул восхищенно. А с другой стороны, чего так бестолково охать-то? Раз заслужил звезду – значит, достоин ее. Кто-то, а фронтовики хорошо знают, чего стоит такая награда, заработанная в боях, сколько крови собственной и пота на нее надо потратить – не сосчитать, поэтому всегда готовы ему подчиняться и признавать его верховенство.
– Что, не веришь? – спросил Христинин.
– Верю.
Потери четвертого барака в ночном пожаре были велики – пять человек не проснулись. Их отнесли в яму, выделенную под кладбище, и трофейный бульдозер своим широким лемехом надвинул на тела большой ворох земли.
Суровому бригадиру не удалось защитить своего подопечного-дежурного – за ним пришли три здоровых, с красными, пропитанными алкоголем лицами вертухая и увели. Жалко было несчастного зека, виновато сгорбившегося, всхлипывающего, с тощей шеей и тощими руками…
Больше никто его не видел – охранники отвели его к могильной яме, на обочине которой стоял бульдозер, и втихую, чтобы никто не засек и никто не услышал, накинули ему на шею удавку, сделанную из гитарной струны. Затянули ее, подождали, когда бедняга перестанет трепыхаться, а потом спихнули в траншею: спи спокойно, дорогой товарищ.
На следующий день у своего железного коня появился бульдозерист – вольнонаемный передовик производства, заспанный донельзя. Завел мотор машины, и от вчерашнего дежурного не то, чтобы следа, даже намека на то, что он был, существовал когда-то, не осталось.
Впрочем, осталось другое, более долговечное и существенное – память. Говорят, что на фронте этот осунувшийся, потерявший себя человек – одни кости да кожа остались – был геройским командиром взвода. Награжден был орденом и двумя медалями.
Утром Китаев смазал руки вазелином, который ему дал Егорунин, намотал на пальцы бинты, оторванные от старой простыни, и встал на свое место в колонне. Когда колонну привели на рабочее место, Китаев огляделся: а где тут бригада, именуемая женской, и девушка с глазами, похожими на горячие каштаны?
Народу было много – столько, что и глазом не окинуть: под каждым кустом, в каждом углу, около каждой шпалы копошились люди – ото дня в день стройка росла, становилась многолюднее, колонны подваливали одна за другой. Каждый день, каждую неделю.
Нет, искать Аню в этой несмети людей бесполезно.
– Навались! – прозвучала команда бригадира, и Китаев, морщась от боли в руках, всадил крюк в черную, дурно пахнущую плоть шпалы. Впрочем, он и сам, наверное, пахнет так же дурно.
При такой работе надо мыться каждый день, а то и несколько раз на день, у них же если получается раз в неделю, то очень хорошо, на деле же в примитивную, наскоро сколоченную на трассе баню водят раз в десять дней, иногда – раз в две недели. Такова лагерная жизнь.
Шпала на этот раз попалась старого завоза, из дерева более тяжелого, чем те, что поступали в предыдущие дни; эта шпала была, наверное, довоенного производства – дорога сейчас съедает все заначки, все, что было схоронено хозяйственниками на крайний случай. Крайнего случая не было, поэтому пришлось расставаться с припасенным добром.
Начальник пятьсот первой стройки Успенский – мужчина суровый. Каждому, кто вставал у него на пути, он грозил, стискивая зубы:
– Ты у меня еще пожалеешь, что появился на белый свет, понял?
Слово с делом у полковника обычно не расходилось – обещанное он выполнял. А уж количество зеков, которых он швырнул в яму и засыпал землей, перевалило, говорят, за тысячу пятьсот[2]. Хорошо, что на стройке он бывал не каждый день, весь надзор осуществлял главный инженер – интеллигентный очкастый полковник. Точно это или нет, проверить трудно, но Китаев в эту цифру верил – видел несколько раз Успенского вблизи и хорошо сориентировался, понял, что это за зверь.
На уложенные шпалы сыпали песок и щебень – в дополнение к тому, что уже было насыпано, – и шли дальше; несколько дней подготовленный под рельсоукладку участок стоял, обдуваемый ветрами, «устаканивался», как привыкли говорить уголовники, потом на шпалы стелили рельсы и пускали паровоз.
Паровоз, который потихоньку ездил взад-вперед, играл роль трамбовочного механизма, осаживал насыпь, уплотнял ее, ревел оглашенно, распугивая куропаток, оленей, регулярно появлявшихся вдали, чтобы подивиться всему происходящему здесь, отгоняя гнус… Очень уж этой вредной мошке не нравился паровозный дым…
Отвратительная штука – эти мелкие, как пшено, насекомые, которых люди здесь проклинали каждый день. Нападали они беззвучно и грызли, грызли все живое, способное насытить их кровью. Зовут это проворное пшено еще мокрецом, но самое распространенное, самое точное словечко, которое известно широко, от Кенигсберга до Анадыря с Уэленом – конечно же, гнус.
Если комар кусается, пьет кровь, на месте прокуса потом возникает вздутость, волдырь, то гнус выедает из тела кусочек мяса. Челюсти у него, как у собаки, и не смотрите, что зверь этот крохотный – он может доставить любому крупному существу кучу неприятностей.