И она совсем не обижается, а, наоборот, прислушивается к его словам и потом, у себя дома, перед сном, вспоминает все, что он ей сказал сегодня иронического, и вздыхает: ах, наверное, он прав…
А иногда он и сам вздохнет, и печальные его глаза на миг широко распахнутся, будто в испуге:
— Ваше присутствие вызывает столько жизни в человеке, по крайней мере… во мне.
Однажды — это было в начале сентября, перед ее кратковременным отъездом в Москву — он за один день прислал ей сразу три письма. Накануне они условились быть вместе с Майковыми в театре, и вот она замешкалась, и он выразил в записке недоумение: будет она все же или нет?
«До 6 часов, — предупредил он, — я явлюсь к Вашему порогу — так?»
До шести было еще долго, и она могла бы несколько раз ответить, но уже половина пятого, а она молчит. В пять часов он не выдержал и прислал вторично человека с письмом:
«…я спешу и боюсь, что я не встречусь с Вами снова, если этого не получится сегодня вечером».
Тон записки слегка раздосадовал ее. Ну и что же из того, если они сегодня не увидятся? Почему нужно ему так бояться? Ну увидятся после ее приезда из Москвы.
А без четверти шесть — еще письмо, какими-то торопливыми французскими каракулями:
«Разве Вы в самом деле хотите совершить преступление оскорбления дружбы?.. Что делать с ложей и с Майковыми, которые Вас ждут в театре? Я жду Вашего приказания, чтобы заехать за Вами».
Да что случилось-то? Неужели они не могут хоть раз быть в театре без нее? Почему вдруг такие грозные слова?
Да, они друзья, и он — друг преданный, надежный. Но дает ли это право ему что-либо диктовать ей?..
Впрочем, его срыв быстро забылся. Пустяк, капризное облачко, проскользнувшее нечаянно в ясном венецианском небе северного сентября. К тому же как раз воспоследовала ее поездка в Москву, к тетушке. Но вот промелькнули эти десять дней (то есть для нее промелькнули, для него же провлачились), и она снова здесь, и майковский дом загудел, как дружный улей.
Когда они опять уединились в углу гостиной, опа извлекла из сумочки тетрадку. Это дневник, который она в свое время, чтобы не скучать, вела в деревне. Наверняка здесь много всяких глупостей, но велик ли спрос с девочки-провинциалки? Ей хочется, чтобы он почитал записки и дал им оценку как литератор. Только с условием, что он ей не станет льстить, но выкажет себя строгим судьей. Он ведь для нее не только приятный друг, но и нелицеприятный наставник в искусстве хорошего тона.
Нужно ли говорить о том, как он был вдохновлен этим ее доверием? Кажется, никогда ничье литературное сочинение, ни свое, ни чужое, не читал он с таким вниманием, с такой жадностью.
Все умиляло его в этой тетрадке: не устоявшийся еще почерк, попытки выразить впечатления от природы, трогательные в своей наивности замечания о прочитанных книгах, наконец, даже описание ее первого сердечного чувства к
Возвращая дневник, он приложил к тетрадке письмо с похвалами ее безыскусному слогу и — раз уж она сама просила — с некоторыми замечаниями. Впрочем, по существу, только одно и было тут замечание, и касалось оно ее отношения к «другу детства».
«Вы все обращаетесь к внешней его стороне, едва вскользь упоминая об уме, душе, etc., a то все «красивая поза», «опершись на руку» — да тут же непременно и «конь».
Но когда при встрече он попробовал было развить эту ироническую тему о гарцующем красавце офицере, по лицу Елизаветы Васильевны пробежала вдруг легкая тень досады.
Вот тут-то он и спохватился, мнительный де Лень. А что, если это, о чем она писала в дневнике, не прошло? А что, если и тетрадку-то она ему вручила не в знак доверия, а лишь чтобы поделикатнее дать ему понять, что его претензии чрезмерны и надежды беспочвенны? Словом, что сердце ее уже
Вот та минута, когда моментально холодеешь и недоговоренное слово намертво прилепляется к нёбу… Ну конечно, это так! Даже и дневник незачем было читать. Достаточно лишь
…О этот тягостный сон, древняя как мир мука: он — > смешной безобразный сатир, ему и на глаза-то стыдно показаться своей возлюбленной, и он лишь никак не возьмет в толк, почему она все же слегка благоволит ему, милосердно смеется над его чудачествами, снисходит к его убожеству и даже изредка позволяет услужить ей; он недоумевает, и, недоумевая, он, однако, почти счастлив.