Сакс с превеликим удовольствием одолевал низкие каменные волны, то поднимаясь, то опускаясь, снова и снова, изучая песочные картины из полос пыли, словно карту ветров. Он путешествовал не в каменном марсоходе, где была темная кабина с низким потолком и который, как таракан, перемещался из одного укрытия в другое, – но скорее в большом коробкообразном ареологическом доме на колесах с окнами на каждой из четырех сторон водительского отделения, располагавшегося аж на третьем этаже. Ехать в нем при ярком дневном свете было сущим наслаждением – вверх-вниз, вверх-вниз по песочной равнине, навстречу непривычно далекому для Марса горизонту. Прятаться здесь было не от кого: на него ведь больше никто не охотился. Он был свободным человеком на свободной планете и при желании мог объехать на своей машине хоть весь свет. Или просто отправиться куда ему вздумается.
Чтобы всецело проникнуться этим чувством, ему потребовалось два дорожных дня. Но и тогда он не был уверен, что постиг его в полной мере. Это было ощущение света, странного света, раз за разом вызывавшего легкую улыбку без видимых на то причин. Раньше он не очень-то чувствовал какую-либо подавленность из-за страха, хотя страх, казалось, присутствовал давно – наверное, еще с 2061-го или за годы до этого. Шестьдесят шесть лет страха, игнорируемого и забытого, но вечно присутствующего – как потенциальная сила мышц, как маленькая тайная боязнь где-то на подкорке. «Шестьдесят шесть бутылок страха на стене, шестьдесят шесть бутылок страха! Возьми одну, пусти по кругу, шестьдесят пять бутылок страха на стене!»[2]
И вот он уехал. Стал свободен, и его мир тоже стал свободен. Сакс спускался по избитой ветрами наклонной равнине, в трещинах которой в тот день начал появляться снег – он блестел, как вода, так, что его никак было не спутать с пылью, – а потом и лишайник: Сакс спускался в атмосферу. И сейчас не было никакой причины, по которой он не мог жить так всегда, свободно слоняясь изо дня в день по собственной лаборатории планетарного масштаба, где все люди были так же свободны, как и он сам!
Какое же это было ощущение!
Зато те, кто остался на горе Павлина, могли продолжать споры и наверняка тем сейчас и занимались. Да и не только там – везде. Ведь они просто не умели обходиться без споров. Интересно, как это объясняла социология? Трудно сказать. Но, как бы то ни было, несмотря на все перебранки, они действовали сообща; может, лишь благодаря временному совпадению интересов, но сейчас все было временно – ведь столько традиций нарушено либо совсем исчезло, оставив то, что Джон называл «необходимостью созидания», и созидание это давалось непросто. Не все были в нем хороши так же, как в нытье.