И что, может быть, столь же редкостно, так это совершенно выдающееся качество кушаний, подаваемых здесь к столу, – пища приготовлена искусно, стряпана как парижане, необходимо сказать, забыли вкушать на великолепнейших обедах, она напомнила ему искушенных стряпателей в Жан д'Ор. Взять хотя бы эту гусиную печенку и забыть о том безвкусном муссе, который обычно под этим именем подается, – и немного осталось мест, где обыкновенный картофельный салат приготовлялся бы из такого же картофеля, упругого, как японские пуговицы слоновой кости, матового, как костяная ложечка, с которой китаянки льют воду на рыбу, которую только что поймали.
Венецианское стекло пред ним – роскошные алеющие самоцветы, окрашенные необычайным леовийским, приобретенным у г-на Монталиве, и это – забава для воображения глаза, но также, с позволения сказать, для воображения того, что именовалось некогда брюхом – видеть несомого к столу калкана, у которого ничего общего с тухловатыми калканами, подаваемыми к наироскошнейшим пиршествам, растянутое путешествие коих отзывается проступанием в спинах костей их, но калкана, который подан не быв склеен тем тестом, что готовят под именем Белого Соуса столькие шеф-повара почтеннейших жилищ, но под настоящим Белым Соусом, изготовленным на масле по пять франков за фунт, видеть несомого калкана на прекрасной тарелочке Чин-Хона, пронизанной пурпурными царапинками заходящего солнца, над морем, где сквозит веселая навигация лангустов, в пунктирчиках шероховатых, столь необычно поданных, будто их размазали по трепещущим панцирям, а по краешку тарелочки – выловленная удочкой юного китайца рыбешка, что буквально восхищает перламутроблестящими оттенками серебряной лазури своего живота».
Затем он лежал на мраморном холодном полу. Лунный свет проникал в оконные проёмы и мятные полосы ленивого и бледного света тянулись по полу и стенам.
И когда он сказал Вердюрену, что, должно быть, уж очень нежное удовольствие получает он, изысканно принимая пищу из этой коллекции, которую не каждый принц сегодня может позволить себе в своем доме, хозяйка меланхолически обронила: «Сразу видно, что вы его совсем не знаете». И затем она рассказала ему, что ее муж – причудливый маньяк, которому безразлично изящество, «маньяк, – повторила она, – просто маньяк, у него аппетита больше к бутылке сидра, которую он будет распивать со всяким сбродом в прохладе нормандской фермы». И очаровательная женщина в истовой любови к колоритам местности рассказывает нам с воодушевлением, перехлестывающим края, о Нормандии, где они жили, Нормандии, которая как бы необъятный английский парк с душистыми крупными насаждениями в духе Лоренса, бархатистостью криптомерий и фарфорованной каймой розовых гортензий натуральных лужаек, мятьем сернистых роз, коих опадание на путях крестьян, где инкрустация двух обнявшихся грушевых деревьев напоминает нечто орнаментальное, наводит на мысли о небрежно клонящихся цветущих ветвях на бронзе канделябров Готьера, Нормандии, о которой отдыхающие парижане забыли знать, Нормандии, сокрытой оградой участка, забора, который, доверились ему Вердюрены, без труда кое-кого пропустит.
Вдруг он вышел из тела и, поднявшись в воздух, словно воздушный шар, поплыл по коридору. Замерев перед большим муарным зеркалом, он увидел в отражении мерзкое, в кровоподтёках, одутловатое лицо.
Отражение смотрело прямо на него и молвило, не шевеля губами:
– Мне сорок семь лет от роду. Знаешь, как я дожил до такого возраста? Что мне помогло? Страх! Страх помог мне выжить. Мои поступки внушают ужас окружающим: тому, кто у меня ворует, я отрубаю руки; тому, кто оскорбляет меня, вырываю язык; кто устраивает заговор, отрубаю голову, насаживаю на кол и поднимаю её, чтобы все могли видеть.
Только одно действует на человека – страх.
– Зачем мне всё это знать? – спросил он зеркало.
– А ты подумай! – ответило отражение и исчезло.
Это чья-то вина,
Это кварта вина,
Это кость, обглодавшая мясо
С себя.
Кто захочет сказать
Всё как есть на духу?
Йова? Йона? Иосиф?
Или старый пастух, потерявший блоху?
Между двух заблудившихся сосен.
Кони сна, как и кони солнца, движутся в атмосфере, не оказывающей никакого сопротивления, так равномерно, что требуется небольшой метеорит вне нас (посланный из лазури каким Неизвестным?), чтобы поразить наш обычный сон (у которого иначе не было бы причин оборваться, и он длился бы подобием движения мира, не имеющего конца), понудить его резко обратиться к реальности, двигаться без пауз, пересекать области, граничащие с жизнью, чьи звуки спящий вскоре услышит, всё ещё смутные, но уже слышимые, пусть и искажёнными – и внезапно вернётся на землю в миг пробуждения.
Ему всегда казалось, что жизнь сама по себе – бестолкова и пуста, как выпотрошенная раковина моллюска, какого-нибудь, наутилуса. Смысл же она приобретала только тогда, когда он начинал писать и излагать свои мысли на бумаге, пусть даже они были беспорядочны и вульгарны, как будто прокладывая невидимые тропы к призрачному горизонту, ныряя в густом тумане окружающих его экзистенциальных джунглей.