Пит каждый день приносит сырные булочки. Теперь мы вместе трудимся над семейной книгой — старинной рукописью из кожи и пергамента. Много лет назад ее начал кто-то из травников по маминой линии. На каждой странице — чернильный рисунок растения и описание медицинских свойств. Отец прибавил целый раздел, посвященный съедобным лесным и полевым дарам, благодаря которому наша семья и выжила после его ухода в мир иной. Я долгое время мечтала внести в книгу собственные сведения — то, что узнала от Гейла или когда готовилась к Голодным играм. Но ведь я не художница, а растение нужно зарисовать с безупречной точностью. Вот тут мне и пригодился Пит. Что-то он уже видел, что-то хранится у нас в засушенном виде, что-то приходится описывать для него по памяти. Пит делает наброски на клочках бумаги, пока я не разрешу перерисовать в книгу самый точный из них, а мне остается аккуратно внести на страницу все, что известно о растении.
Тихая, сосредоточенная работа хорошо помогает от разных треволнений. Мне нравится смотреть, как под руками помощника чистый лист расцветает после нескольких чернильных штрихов, как наша прежде черно-желтоватая рукопись начинает обретать краски. Когда Пит уходит в себя, его привычная безмятежность куда-то исчезает, и на лице появляется особое выражение — серьезное, отстраненное, будто окружающий мир перестал для него существовать. Время от времени я и раньше за ним это замечала: на арене, во время публичных выступлений или в Одиннадцатом дистрикте, когда он уводил меня из-под автоматов миротворцев. И еще я люблю смотреть на его ресницы — настолько светлые, что с ходу и не заметишь. Зато вблизи, под солнцем, струящимся из окна, они сияют, словно золото, и диву даешься: как эти пушистые изогнутые лучики не путаются, когда он моргает.
Однажды Пит резко поднял голову от работы, и я смутилась, точно шпионка, которую застали врасплох. Пожалуй, в каком-то смысле так и было. Но он только проговорил:
— Знаешь, кажется, мы впервые вместе заняты нормальным человеческим делом.
— Ага, — соглашаюсь я. Все наши прежние занятия относились исключительно к Играм, поэтому даже не пахли «нормальным и человеческим». — Неплохо для разнообразия.
Каждый вечер Пит, ради смены обстановки, сносит меня на первый этаж, где я ко всеобщей досаде прошу включить телевизор. Обычно мы смотрим лишь обязательные программы: уж очень тоскливо становится от назойливой пропаганды и передач, восхваляющих мощь Капитолия, в том числе монтажных «нарезок» из семидесятипятилетней истории Голодных игр. Однако теперь мне нужно кое-что увидеть. Ту самую пересмешницу, на которую возлагают надежды Бонни и Твилл. Наверное, все это чушь, но мне надо убедиться, увидев собственными глазами. И выбросить из головы любые мысли о Дистрикте номер тринадцать.
Первый звоночек — сюжет в новостях, имеющий отношение к Темным Временам. На экране дымятся руины Дома правосудия. В правом верхнем углу на секунду мелькает черно-белое крылышко пролетевшей сойки-пересмешницы. Ладно, это еще ничего не доказывает. История давняя, съемки тоже.
Однако несколько дней спустя мое внимание привлекает уже другая передача. На экране диктор читает текст о нехватке графита, сказавшейся на производстве Дистрикта номер три. За текстом следует якобы прямое включение: известная репортерша в защитном костюме и дыхательной маске, стоя перед развалинами Дома правосудия, сообщает о последних научных исследованиях, согласно которым рудники Дистрикта номер тринадцать, к сожалению, до сих пор представляют большую опасность для человека. Конец связи. Но перед самым переключением я отчетливо вижу в углу то же самое крылышко.
Репортершу просто-напросто наложили на старый фон. Она и не собиралась ехать в Тринадцатый дистрикт. Отсюда вопрос:
12
После такого открытия становится трудно выдерживать постельный режим. Я хочу что-то делать, хоть что-нибудь выяснить о Тринадцатом дистрикте, участвовать в подготовке восстания, а вместо этого набиваю живот булками с сыром и наблюдаю, как Пит рисует. Иногда в гости наведывается Хеймитч, приносит последние городские вести, одна печальнее другой. Новые казни, новые голодные смерти.
К тому времени как я успеваю более-менее разработать пострадавшую ногу, зима начинает сдавать позиции. Мама учит меня разным упражнениям, велит больше гулять самостоятельно. Однажды, укладываясь в постель, я решаю назавтра отправиться в город, но просыпаюсь — и вижу перед собой улыбающиеся лица. Октавия, Вения, Флавий.
— Сюрприз! — пищат они. — А мы к тебе — пораньше!
После того удара на площади Хеймитч отложил фотосессию на несколько месяцев, чтобы щека успела зажить, и я ждала их не раньше чем недели через три. Но, разумеется, напускаю на себя восторженный вид: надо же, наконец-то! Мама развесила платья, ни одно из которых, сказать по правде, я так и не примерила.