Дай бог памяти, трамвай в нашем городе пустили, чуть отдышавшись после войны, еще до появления первых асфальтовых полосок. Говорят, была стылая, ветреная весна. На том трамвайном лбу развернули кумач: «Партия — наш рулевой», водительское место украшал пучок полураспустившихся вербочек. Тогдашний партийный руководитель нашего замалчиваемого края, сверху донизу грешный и черствый человек, заплакал, когда вожатая потянула веревочку и вагон подал голос. Свой трамвай, сказал он, теперь помереть не страшно. Он не мог знать, что отныне своими для нас стали и все прочие трамваи страны, так как мы вступили в Трамвайный Орден имени всех безлошадных. Бывают чужие города, чужая природа, чужие постели, но чужих трамваев не бывает. Города разные, старые и новые, у каждого свое богатство и своя болезнь, но трамвай — везде трамвай, с ним не надо знакомиться, гостя в самых дальних пределах. Он всегда в считанных остановках от твоего дома.
Хочешь перевести дух, опомниться в чужом городе — садись в трамвай, на привычное место в тылах. Дома и перекрестки обернутся на ходу их томскими подобиями, разговоры тебе подтвердят, что ты, пожалуй, никуда не уезжал — а вот и знакомый прогон, где над путями изо дня в день, из года в год свисают ленивые тополиные ветви, что поначалу гладят, а потом колотят и царапают трамвайные стекла.
Однажды вожатая остановит вагон и заготовленным топориком отрубит ветку-другую. (Иная бормочет по возвращении: «Сколько можно мучиться, раздолбает стекло и ваших нет», извинительно; иная вернется молча, с напускным вызовом оглядев салон.) На следующий год до трамвая дотянутся новые, младшие ветви.
Все кондукторши, московские, смоленские, томские, выглядят родственницами. Есть пассажиры, что бескорыстно знают их по именам и беспокоятся, когда на их троне появляется сменщица. Они на выходе возвращают кондукторшам несмятые билетики, чтоб те могли их продать снова и заработать детям на сладкое, а себе на горькое.
Для пассажиров это редкая и приятная, безопасная возможность восстановить справедливость.
«Не все ли нам равно?» Вчера здесь вставали на колеса воинствующие безбожники из невеликих, сегодня — благочестивые разбойники из робких. Толкотня и жажда обидеться суть формы нашего социального реванша: трамвай равно бережет и незаживающую крестьянскую обиду на советскую власть, и сросшуюся с ней обиду осовеченного человека на капитализм. Трамвай помнит все, только память эта слиплась и почти неразложима.
Перелистывая лица, мы видим, как сердито перемешались здесь страницы времени, его начала и кончала. Ничего не упустил цепкий трамвай, костюмерная погибельной эпохи, и если вы не видите в нем лаптей, галифе или продырявленных войной шинелей — это попросту значит, что они едут рядом с вами невидимо. И это не значит, что вы их однажды не увидите.
Здесь, когда на город опускается слепой туман, можно встретиться с давно умершим отцом.
Я, конечно, поторопился и нарушил правила разговора, но до кольца оставались два-три прогона.
— У Вас есть дети? — спросил я.
Он прокашлялся слишком прозаически и внимательно посмотрел на меня: он думал о доверии и чем-то еще, для меня закрытом.
— Сын. Был сын, — сказал он, — умер пять лет назад. Сначала умерла жена, потом сын. Николай. Поздний был ребенок.
— Сочувствую вам, — сказал я, сжимая в кармане ключи, — я не хотел быть бестактным.
Он снова взглянул на меня и поморщился.
— Вы знаете, его убили. И вполне логично убили.
— Извините?
— Он окончил университет, остался на кафедре. Заметный, перспективный. Его хвалили: «марсианин». Но вместо диссертации он занялся картами. Поначалу по страстной дури, а дальше из корысти. Блестящий был игрок. Привык к деньгам, вышел «на круг», потерял всякую разборчивость, осторожность. Опустился до девок, до загулов. А на каждое мое слово хохотал и тут же уходил из дома. А он и без того почти дома не жил. Я не мог его лишиться — замолчал… Это я обучил его преферансу, когда умерла мать.
Я слушал старика, зная и помня, что моя судьба проходила рядом с такой пропастью и не моя заслуга в том, что я устоял.
Правда, и не чужая, к сожалению. Мне повезло.
— Может быть, это новое время такое всесильное, — спросил у тумана старик, — что он заигрался в счастливчика? Я играл в книжных сэров. Я играл с ним, чтобы мы были близки… И ведь кто-то ему подсказал — он наделал на ксероксе фальшивых пятисоток и палил их перед девками на зажигалке в кабаках. Достанет толстенную пачку и шикует экономно, поджигает по одной, а девки визжат. Подстерегли в Буфф-саду и ударили по голове. Забрали пачку. Тщеславие! Мое тщеславие…
Его прервали громкие, бесцеремонные голоса вошедших в вагон парней, имеющих претензию на избранность. Крупные, оба с налитыми холками, они, тем не менее, заметно различались, как учитель и ученик. Ученик, однако, пытался показать, что он прошел азбуку, но учитель был неумолим: рано тебе кукарекать!
— Испытаю тебя, братан, элементарно, — назидательно сказал он, — прикинь чисто абстрактно, что за тобой гонятся менты.