Я был молод и знаменит. Недавно я сотворил пятичленное изображение луны, на котором черный мужчина и женщина-азиатка, отбросив скафандры, совокуплялись на изодранном американском флаге, а на заднем плане ядерная война превращала Землю в окончательный, смертоносный самоцвет. Подобные выступления порождают молву, если их правильно подать, а я всё подал правильно. В мире искусства молва — это слава, а слава — это деньги, и, разумеется, деньги порождают молву. Полагаясь лишь на свое художественное чутье, следом за «Миром в огне» я предложил невразумительную работу в смешанной технике — акулу, плывущую в океане цифр, — и почти сразу понял по глухому молчанию, что, хоть она и родилась из того же незамутненного источника моего в
Сам эль-Салахи, кстати, был напрочь лишен такого странного представления о конкуренции. Оглядываясь назад, я вижу его очень серьезным человеком: видимо, это значит, что он не казался явным идиотом. Не думаю, что он когда-либо обо мне думал, разве только на миг удивился, откуда у хорошего мальчика из Эфиопии заскок на летающих та-репках и неоновых цветах корпоративно-промышленного города в ночи. Честно скажу, что даже из этого воображаемого соперничества, где мы оба благородно и на равных состязались ради удовольствия и рукоплесканий толпы, он вышел победителем. В его работах чувствовалось понимание собственного «я», верность своей религии и наверняка еще десяток вещей, с которыми я не мог смириться, ибо возомнил себя гражданином мира, за что прошу винить Хамфри Богарта. Когда я впервые посмотрел «Касабланку» — на улице недалеко от дома, где проектор, установленный в кузове грузовика, посылал кадры на растянутую и выбеленную по такому поводу простыню, — фильм произвел на меня глубочайшее впечатление. С тех самых пор я вообразил, что виски в бокале и белый пиджак на плечах автоматически делали меня членом всемирного братства бунтарей.
Слава Богу, тогда еще не было ни интернета, ни инстаграма, так что никаких свидетельств моих выходок не сохранилось. Лишь пара фотографий, но эти получше, их можно назвать эпохальными, а не просто историческими: на одной я рядом с красивой телезвездой Джоанной Кэмерон, и понятно, что я по уши влюбился. На другой я в большой компании, там же Урсула Андресс — только что со съемочной площадки «L’Infermiera» — и карибский крикетист Гарри Соберс. Я тогда знал воров и певцов, дипломатов и принцесс, и мы говорили с ними о таких высоких материях, как постфигуративная скульптура, Вторая Индокитайская война и преобразующая сила ЛСД. По большей части, все тогдашние выходки мне простились, как должно, как и все неуклюжие годы позерства и притворства, когда я силился понять, кто я, но так и не понял. Мои картины были достаточно хороши, чтобы мне спустили чушь, которую я нес, и если эль-Салахи оказался более талантлив — что ж. Оказаться немногим хуже гения — о таком провале можно лишь мечтать.
Мой дикий и бешеный забег достиг кульминации, когда я вернулся в свою маленькую квартирку в Аддис-Абебе из бесконечного тура по американским вечеринкам и обнаружил на пороге императорского лакея с настоящим серебряным подносом, на котором лежал чрезвычайно избыточный предмет: толстая белая визитная карточка, напечатанная в типографии Стивенса в Эдинбурге, с императорским гербом и именем — «Хайле Селассие I». Ниже, там, где обычный человек написал бы «адвокат» или «финансовый консультант», значилось: «Царь Царей, Торжествующий Лев из колена Иудина, Избранник Божий, император Эфиопии».