Выпив второй стакан, Федор закуривает. Чувствует он: каждая клеточка, каждый мускул наливаются силой, движением, он точно ширится, растет, меняется весь с головы до ног. Много сильнее, выше становится Федор, и от этого мелким, надоевшим и нестоящим представляется все вокруг. Как с высокой башни озирает он мир, в котором копошатся Семенов, тонкомерные хлысты, боевой листок. Вся жизнь Глухой Мяты будто сливается в незаметное пятнышко. Зреет, проклевывается в его сознании другое, большое, значительное, а что — он не может уловить в мешанине картин и воспоминаний. Но главное для него сейчас то, что мелок, смешон и нереален окружающий его мир — мир Глухой Мяты.
Одно масштабно, реально в окружающем — близкое, словно опухшее, — или это кажется Федору? — лицо механика Изюмина. Под глазами точно нет ни носа, ни подбородка, а один большой, сжатый по краям защелочками мускулов, рот. И странное дело — глаза и губы взяты от разных людей: глаза — от мудрого, понимающего, губы — от желчного, непонятного, чужого.
Глаза и губы — вот все, что осталось на лице Изюмина.
Видит Федор: разжимаются защелочки, верхняя губа лезет вверх.
— Да, обидели тебя, Федор! — говорит рот.
— Черт с ними! — с колокольной высоты своего роста бросает Федор. — Вались они в яму! Мелочи, кирюхи!
Маленькие, суетливые, копошатся букашками люди, куда-то бегут, что-то делают, торопятся. Не снисходит до их муравьиной возни Федор. Куда? Зачем?
— Дернем еще по сто, Валентин Семенович!
— Много! — раскрываются губы.
— Ничего!
Федор наливает еще полстакана и выпивает один, без механика, и с этой минуты возникает в опьяненном мозгу низкий гитарный голос, звучит настойчиво, громко; и чем больше Федор проникается, пропитывается им, тем больше исчезает ощущение реальности происходящего — словно с тихим шелестом распахиваются стены дощатой будки, уплывает потолок и открывается береговая кайма Оби… Ходят кружевные беляки, волна плещет, бежит к ногам…
— Это разве обидели! — покачивается Федор на скамейке. — Так разве обижают! Подумаешь, боевой листок… Это не обида, а комариный укус! Хочешь, расскажу, как обижают человека по-настоящему, как душу из него вынимают… Хочешь, расскажу… Ты только скажи, я расскажу, я обязательно расскажу тебе, Валентин Семенович! Ты мне — лучший друг! Рассказать?
— Расскажи!
— Обижают человека вот как… Представь себе: течет река Обь, луна светит, песню поют, а ты идешь по берегу с девкой — такой красивой да веселой, что нет у тебя ног… Или вот возьми ты, к примеру, такое: сидит человек с красивой девкой на скамеечке, ночь кругом, весна, и она вдруг целует человека и говорит, что, дескать, люблю тебя. Ты, говорит, хороший, добрый, родной… Я, говорит, с тобой до гроба, по конец жизни… Так вот этот человек — я!
— А красивая девка — жена Ракова! — размыкаются мускулы застежек на губах механика.
Федор, как от удара, откидывается назад, пугается, на миг закрывает лицо руками, сильно покачивается. После паузы он хрипло спрашивает:
— Ты откуда знаешь? Тебе кто сказал? — и руками наваливается на Изюмина. Механик осторожно, но решительно отстраняет его, поднимается — напружинившийся, высокий, мускулистый. Федор тяжело дышит. За дощатыми стенами станции со звоном падают, разбиваются о землю сосульки, в дремотность тайги, пружинистые, несутся по верхотинам сосен ветры.
— Ты не с идиотом имеешь дело, Федор! — говорит Изюмин. — Я это подозревал и раньше, но сегодня понял окончательно. Когда заговорила по рации жена Ракова, ты ведь не вышел, а выбросился из барака… А ну, кончай истерику! — Бутылка в руках механика не колеблется, не звякает о стекло. — Выпей-ка еще!
Послушно, как ребенок сладкую микстуру, Федор выпивает еще полстакана, а Изюмин прохаживается по тесной станции, вертится на каблуках, редко, порциями, выдает слова.
— Ты блаженный идиот, Федор! — бросает механик, и кажется, что он весь, с головы до ног, звучит голосом. — Мне непонятно твое поведение! Раков у тебя отбил девушку, а ты перед ним лебезишь. Невозможно! Ты беспрекословно подчиняешься ему. Непонятно! То ли ты идиот, Федор, то ли шизофреник!
— Не оскорбляй! — тихо просит Титов. — Ты мою душу пойми, а потом оскорбляй!
Изюмин крепко берет его за руку, сильно надавливает на кисть.
— Твою душу понимать нечего — рабья душа!
Гремят бутылки, стакан падает на пол, ахнув, медленно распадается на части — это Федор бьет в стол. Скинув руку механика, он поднимается. Изюмин отступает назад, ладонями упирается в грудь Федора, а когда тот теряет равновесие, вновь схватывает за кисти.
— Спокойно, Федор! Спокойно! — отсчитывает он слоги и сильно сдавливает запястья. — Остынь-ка немножко!
Схваченный за руки, Федор не может двигаться, чувствует боль в запястьях — пальцы у Изюмина железные. Кровь бросается Федору в лицо.
— Отпусти! — вскрикивает он.
— Отпущу, если сядешь!
Федор садится.
— Так-то лучше! — снимает руки с Федоровых запястий механик. — Я ведь не Семенов… Это с ним ты можешь выкидывать фокусы… Сиди, не рвись! Кому говорят! И изволь выслушать меня до конца, коли пригласил сюда и считаешь другом!