— Ух, озорная была! Ее Горошиной звали. Все: Горошина да Горошина, — вставляет Гонок.
— Пошел бы ты, друг, на бассейну, водицы б ведерко принес. Там у меня в балагане свежая картошка, сварили бы. А?.. Давай-ко, не в службу, а в дружбу.
Степан Михайлович сам охвачен воспоминаниями. Ему не хочется, чтобы ему мешали. Когда Гонок, гремя ведром, исчезает во тьме, он продолжает:
— Идем мы с ней под ручку, а я все гляжу: кто ж это так крепко целоваться умеет? По виду сразу признал: наша, фабричная. Гонок верно говорит, она была аккурат как ты, только глаза черные да ясные. Чистенькая такая, на ногах полсапожки старенькие, каблуки стоптаны, а начищены — так и горят, платьишко стиранное перестиранное, а наглажерхо и подкрахмалено, как у барышни… Смотрит на меня, и ни испуга, ни смущения… «Спасибо, говорит, сударь, что вы меня не выдали». «Помилуйте, говорю, за что тут благодарить? — И добавляю: — Очень вы, сударыня, здорово целуетесь…» Она застыдилась, глаза опустила, и сквозь смуглоту — румянец. Й отвечает тихонько: «Вы не подумайте чего такого: это для конспирации».
— Конспирация-с! — хихикает Гонок, который уже успел принести картофель и воду.
— Брысь отсюда со своим смехом дурацким! — уже сердится Степан Михайлович. — Давай ведро, будем картошку мыть.
Старик отходит от костра, наливает воду в котелок, где лежит картошка, и вертит, вертит его до тех пор, пока клубеньки не зарозовели отполированными боками. Тогда, слив грязную воду с отставшей шелухой, старик заливает котелок свежей, бросает соли, вешает над костром. Потом, погрозив Гонку кулаком, усаживается возле внучки.
Галка еле переждала возню деда с картошкой.
— Ну уж, а дальше?
— А дальше я ей говорю: «Такая вы милая барышня, зачем вы в эти неженские дела лезете? За это, говорю, на каторгу гоняют…» Она ведь и тогда была как бритва. «Это, отвечает, сударь, не трожьте, это — мое и вас не касается, а если хотите до конца доброе дело довести, проводите меня домой, до девичьей спальни, будто мы со свидания идем». Сказала и опять шею мою руками обхватила, встала на цыпочки и губами ко мне… Тут уж я не сплоховал. По дорожке стражники скачут, проскакали, а я уж во вкус вошел, все целую, не отпускаю. Она головой мотает, отбивается, наконец вырвалась «Что вы с ума сошли, они уж где!» А я говорю: «А это уж, может, и не конспирация, а серьез…» Вот так наша любовь, внученька, и началась.
Старик принес из балагана и подбросил в костер дровишки. Сверху легла какая-то серой масляной краской покрытая доска. На ней сохранились остатки немецких букв. Пламя сразу объяло сухое дерево, краска пошла пузырями, и вот уже не видно стало и букв — один огонь.
— Горишь! — злорадно произнес Степан Михайлович. — Может, по всей Европе тебя Гитлер протащил, а вот сгореть тебе суждено здесь… Эх, внученька, как наш российский-то гражданин сейчас поднялся!.. Был в древности такой человек по имени Муций, по фамилии Сцевола, он сам руку себе на жаровне сжег, и вот уж сколько веков той стойкости люди дивятся! А что этот почтенный Сцевола, если его сейчас сравнить…
— А ты не сравнивай… Ну его, этого Муция! Ты про бабушку.
— Что ж, слушай про бабушку… Проводил я девицу эту до спальни. Тут она опять на цыпочки привстала, чмокнула меня — и бежать. Оглядываюсь, никого кругом нет, и думаю: это уж, Степан, не конспирация, это персонально тебе… Подумал я так и побрел к себе в Красную слободку, где в ту пору мы, два парня, молодые раклисты, у одного хорошего человека на пару комнатенку снимали… День проходит, два проходят, неделя проходит, а девица та черноглазая так и стоит передо мной. Ах, думаю, напасть какая! Не вытерпел однажды, взял гармонь, пришел вечерком к девичьей спальне, сел на скамеечку, пробежался раза два по ладам, ну, девушки-то из дверей и посыпались, как пчела на мед. Гляжу, средь них и моя… Так и пошло, Я им по вечерам играю — они танцуют. И она здесь среди них — губки бантиком: «Здрасте, Степан Михайлович, как поживаете?..» Смирная такая… Никому и в голову не придет, что она среди тех, кто против хозяев Холодовых да против царя людей бунтовал, одна из заводил… Ну, познакомились поближе, гулять вместе стали, но тех ее дел я касаться и не пробовал… Так и говорила потом: «Вся твоя, Степа, а это — особое, этого не трогай…»
— Вы что же, тогда с ней и сошлись?
— Нехорошее это слово, внучка, — «сошлись»! Да и вовсе не к месту тут оно. В той девичьей спальне строго было.
— Верно-с, верно-с… Меня раз, раба божьего, там помоями окатили и за дверь выкинули, — вспоминает Гонок. — В этой спальне так было-с: забредет туда молодой человек выпивши, как медведь в малинник, станет к ним приставать, а они его одеялом накроют и побьют… А то еще и хожалому скажут… Там Варвара у них всем и вертела…
— А хожалый — это кто? — спрашивает девушка, все больше заинтересовываясь.
Старики недоуменно переглядываются.