Рассмотрим этот феномен на примере того, как к нему относились наши классики.
О более чем сдержанном отношении Пушкина к своему французскому собрату мы уже писали. Отрицал он не только Гюго, но и всю ему современную французскую словесность, за отдельными исключениями: «Сказать единожды вслух, что Lamartine скучнее Юнга, а не имеет его глубины, что Beranger не поэт, что V. Hugo не имеет жизни, т. е. истины; что романы A. Vigny хуже романов Загоскина; что их журналы невежды; что их критики почти не лучше наших Телескопских и графских. Я в душе уверен, что 19-й век, в сравнении с 18-м, в грязи (разумею во Франции). Проза едва-едва выкупает гадость того, что зовут они поэзией».
Пушкин при жизни был куда менее известен в мире, чем Гюго (впрочем, и сегодня ситуация вряд ли изменилась). Таким образом, старший современник был вынужден смотреть на младшего (пусть разница и составляла три года) как бы снизу вверх. Гюго представлял собой главный город мира, едва ли не самую важную и авторитетную на тот момент литературу, Пушкин же — ещё только нарождавшуюся, во многом варварскую, периферийную.
Сохранившиеся отзывы Пушкина о Гюго холодны в лучшем случае, в худшем — резко критичны. «Юго» для него поэт, идущий по ложному пути (в отличие от Байрона). Ему он предпочитал стихи Сент-Бёва и Мюссе, и прозу Мериме и Стендаля (обоих последних Гюго презирал). Что нашего великого поэта отталкивало от французского — понять несложно. Аффектация чувств, игра словами, чересчур бурные страсти и неправдоподобные сюжеты. В глазах Пушкина Гюго сходил со столбовой дороги французской словесности, которую проложили великие в XVII веке. Революционизируя русский язык, Пушкин отрицал революцию во французском, произведённую Гюго со товарищи.
А ведь они были во многом схожи. Интимная лирика Гюго напоминает пушкинские шедевры самоанализа. Его заметки «Виденное», как мы уже писали, перекликаются с пушкинскими «Table-talk» своими сжатостью, точностью, эпиграмматичностью, фиксацией метких словечек и красивых жестов. И точно так, как Гюго известен за пределами Франции своими романами, у Пушкина за границей читают лишь повести. Оба были слишком русским и французским. Можно напомнить и о таком аспекте, как попытки «разоблачений» и недооценка их творчества. Пушкина упрекали в отсутствии глубины и психологизма, противопоставляя ему Баратынского. Точно так же критиковали и Гюго, вознося на щит то Виньи, то Бодлера.
Фёдор Тютчев, казалось бы, далёкий от бурных страстей Виктора Гюго, скупой на слова, чьим наследием является небольшой томик стихотворений, да и к тому же антиреволюционер и консерватор, тем не менее интересовался его творчеством и перевёл монолог из «Эрнани», который мы уже цитировали.
Виссарион Белинский, ведущий литературный критик своего времени и законодатель мод для радикальной интеллигенции, человек малообразованный, не знавший иностранных языков, демонстрировал чудеса невежества, когда касался Гюго. После первоначального одобрения он перешёл в яростные атаки, показывая разом и предвзятость, и отсутствие чутья, и просто непонимание предмета: «Имя Гюго возбуждает теперь во Франции общий смех, а каждое новое его произведение встречается и провожается там хохотом. В самом деле, этот псевдоромантик смешон до крайности. Он вышел на литературное поприще с девизом: “le laid c’est le beau” и целый ряд чудовищных романов и драм потянулся для оправдания чудовищной идеи. <...> Его пресловутый роман “Notre Dame de Paris” этот целый океан диких, изысканных фраз и в выражении и в изобретении, на первых порах показался гениальным произведением и высоко поднял своего автора... Но то был не гранитный пьедестал, а деревянные ходули, которые скоро подгнили, и мнимый великан превратился в смешного карлика с огромным лбом, с крошечным лицом и туловищем. Все скоро поняли, что смелость и дерзость странного, безобразного и чудовищного — означают не гений, а раздутый талант и что изящное просто, благородно и не натянуто».