Вскоре из соседней аптеки принесли капли, от них ему стало лучше: слабость немного уменьшилась, но время, покидавшее его, не замедлило своего бешеного бега.
Дон Фабрицио бросил взгляд в зеркало платяного шкафа и узнал свою одежду, но не себя: длинный худой старик с ввалившимися щеками и трехдневной бородой, он был похож на тех одержимых англичан, что кочуют по обложкам книг Жюля Верна, которые он дарил к Рождеству своему внуку Фабрициетто. Да, Гепард выглядел хуже некуда. И почему Бог не хочет, чтобы, умирая, человек сохранял свой облик? Почему все до единого умирают в масках, даже молодые? И тот солдат с лицом в крови и рвоте, и Паоло, сброшенный на землю лошадью, вдогонку за которой бежали по пыльной дороге люди, а он лежал с застывшим разбитым лицом… Даже если в его старом теле так неистовствует уходящая жизнь, с каким же грохотом должны опустошаться молодые тела, наполненные жизнью до краев, когда она в одно мгновенье утекает из них в бездонную воронку? Если бы он мог, то постарался бы нарушить это нелепое правило насильственной маскировки, но он уже не мог: сейчас поднять бритву было все равно что в молодые годы поднять письменный стол.
— Надо позвать парикмахера, — сказал он Франческо Паоло и тотчас же подумал: «Нет, условия игры хоть и неприятны, но обязательны для всех, и не стоит их нарушать. Меня побреют потом», — и, обращаясь к сыну, добавил: — Я передумал, сделаем это в другой раз.
Мысль о том, что последний раз парикмахер склонится уже не над ним, а над его трупом, его нисколько не испугала.
Вошел слуга с тазиком теплой воды и губкой, снял с дона Фабрицио пиджак, рубашку и вымыл ему лицо и руки — осторожно, как моют младенцев, как обмывают мертвецов. Копоть, которой он покрылся за тридцать шесть часов, проведенных в поезде, окрасила воду в траурный цвет. В комнате с низким потолком дышать было нечем от настоянных на жаре запахов — запаха пыльного плюша, лекарственного запаха, сохранившего память о десятках раздавленных тараканов, застарелого запаха мочи из-под ночного столика. Он попросил открыть ставни: окна выходили на теневую сторону, но отраженный от металлической поверхности моря свет резал глаза. Все равно лучше, чем дышать вонью в этой тюремной камере. Велел вынести на балкон кресло; опираясь на чьи-то руки, с трудом дошел до него и сел в изнеможении, чувствуя после нескольких пройденных метров такую же усталость, как в былые времена после нескольких часов охоты в горах.
— Передай, чтобы меня не беспокоили, — сказал он слуге. — Я чувствую себя лучше и хочу вздремнуть.
Его и правда клонило в сон, но он посчитал, что позволить себе сейчас задремать так же нелепо, как есть торт перед званым обедом. Он улыбнулся: «Я всегда знал толк в хорошей еде». Сидя в кресле, он прислушивался к царившей вокруг тишине и к оглушительному грохоту в себе.
Ему стоило большого труда повернуть голову налево. В просвете между Монте-Пеллегрино и горной грядой можно было разглядеть два холма; где-то там, у подножия этих холмов, стоял его дом — недостижимо далекий. Он вспомнил свою обсерваторию, телескопы, которым суждено теперь покрыться многолетним прахом, бедного падре Пирроне, уже превратившегося в прах, картины с изображениями его владений, обезьянок на стенах, огромную кровать с медными спинками, где умерла его Стеллучча; вспомнил множество вещей, казавшихся отсюда ненужным хламом, несмотря на свою ценность; вспомнил причудливые металлические сплетения, тканые узоры, полотна с нарисованными на них зелеными полями — все то, с чем связана была его жизнь и что скоро исчезнет, канет в пустоту, в забвение, в небытие. Сердце его сжалось; думая о неминуемом конце этих ни в чем не повинных дорогих ему бедных вещей, он забыл о собственном скором конце. Плотный ряд домов за спиной, горная преграда, исхлестанные солнечными лучами пространства мешали ему ясно представить дворец в Доннафугате: он казался смутным видением и словно бы больше ему не принадлежал. Ему ничего уже больше не принадлежало, кроме немощного тела, кусочка пола под ногами, потока непроглядной воды, устремленного в пропасть. Он потерпел кораблекрушение, он один на утлом плоту, и этот неукротимый поток вот-вот поглотит его.
Конечно, у него были дети. Но единственного, кто был на него похож, сына Джованни, больше нет. Раз в несколько лет он присылал весточку из Лондона; углем он давно перестал заниматься, стал торговать бриллиантами. Когда Стелла уже умерла, на ее имя пришел конверт, а чуть позже — посылочка с браслетом. Все, что от него осталось. Отрекшись от семьи, он тоже «заигрывал со смертью», приручал ее, если возможно приручить смерть, продолжая жить. А остальные… Внуки у него тоже были… Фабрициетто, самый младший в роду Салина, такой красивый, живой, такой любимый и такой чужой.