Комнатка и кухня были завалены грудами писем, что радовало Стази сразу по многим причинам. Во-первых, работа, как всегда, спасала от многого, во-вторых, читая немудреные письма, она невольно возвращалась чувствами в прежнюю свою, довоенную жизнь; в-третьих, ссылаясь на работу, она попросила поставить в квартире раскладную кровать и частенько оставалась там ночевать. Эти ночевки, конечно, не давали ей возможности видеться наедине с Федором, но избавляли от ночей на Меренштрассе с Рудольфом. После его приезда в столицу Стази ловко придумала женскую хворь, сократившую их близость. Но эти мучительные редкие ночи сводили Стази с ума, после она чувствовала себя облитой грязью, и изображать наслаждение становилось с каждым разом все труднее. И ранними промозглыми утрами она шла по широким улицам, на которых смешивались старые классические постройки с серыми, еще незакопченными – имперскими. На последних красовалось множество громадных колонн и орлов с распростертыми крыльями. Это были сверхчеловеческие масштабы Гитлера. От них становилось тревожно, победно и страшно. Особенно пленяло Стази здание Арсенала с его рельефами масок умирающих воинов под самой крышей – работой Шлютера. Немцы уверяли, что в свое время он уехал на восток, и следы его скрылись «в тумане неизвестности», но она сама читала в маминых книгах по искусству, что Летний дворец Петра построен не только Трезини, но и Шлютером… Красота и простота, кафельные печи в голубых изразцах, темная мебель и вид на две реки. Ленинград, где ты?
Она шла и ощущала себя птицей, заброшенной бурей в неведомую страну. Ужас ночи постепенно сменялся ужасом дня – без Федора, без малейшей надежды на встречу – вырваться из Дабендорфа, где организовывался теперь русский лагерь, было практически невозможно. Стази открывала своим ключом квартирку, пила кофе и заставляла себя работать. Иногда это удавалось, особенно если появлялся кто-нибудь из ОКХ или прочих организаций, связанных с русскими. Часто прибегал Штрик, и от его небольших, доброжелательных и пронзительных глаз Стази всегда становилось не по себе, словно он что-то знал или догадывался. Система слежки была поставлена на недосягаемом даже для Советского Союза уровне, и можно было быть почти уверенным, что ту единственную их встречу кто-то непременно засек, запротоколировал, и если о ней еще неизвестно, то только потому, что огромная машина движется очень медленно, никто не суетится, да и известие это не столь важное, особенно на фоне восточных боев.
Стази суеверно вытаскивала желудь, механически подобранный ей тем дождливым вечером, и сжимала в холодной руке.
Она шла, как слепая, и столкнулась с ним, не узнав в элегантном штатском, в котором его длинная фигура казалась еще тоньше и выше. Он не спросил, почему она здесь, в Берлине, и что делает в столь отдаленном районе, он просто взял ее за плечи, и они долго стояли, всматриваясь в лица друг друга: ее, без кровинки, белое и счастливое, – и его, печальное, растерянное и суровое, совсем невоенное. Они были одни в многомиллионном Берлине, и идти им было некуда. Они дошли до первой попавшейся скамейки и сели, касаясь плечами и бедрами, переплетя длинные пальцы. Голова у Стази плыла, но даже в этом полубреду она видела, как мучительно вздрагивает мальчишеский рот. Сколько они просидели так, она не помнила, часов не было, только осеннее солнце за госпиталем Моабит уже потускнело и поблекло. И тогда он резко поднялся, прижался виском к виску и прошептал:
– Подожди здесь, совсем чуть-чуть подожди…
Стази сидела, как в мороке, как во сне, когда надо что-то сделать, поднять руку или побежать, но ничего не возможно, все тонет в бессилии. Мимо проходили какие-то люди, бросали на нее то равнодушные, то двусмысленные взгляды, и она сжималась под ними в тугой комок, все больше походя на съежившегося воробья в городском парке.
Он вернулся бледный, в низко надвинутой на лицо шляпе и молча взял ее за руку. Они шли совсем недолго до поворота в улочку, густо засаженную деревьями, где в первом же доме он уверенно толкнул неприметную дверь, оказавшуюся незапертой. Они оказались в маленькой комнатке, про которые Стази читала, кажется, у Куприна и Бунина: высокая кровать с лиловым покрывалом, розовая лампа, молочно-белые кувшин и таз, картинки по стенам. Бедность, попытка кокетства, слишком бросающаяся в глаза чистота… Темными бабочками летели одежды, но вот его легкая ладонь коснулась ежика три дня назад выстриженных волос, и замерла, и взлетела к лицу…
– Бедная моя… – И потом чуть глуше: – Может быть, все-таки не надо было… надо было…