– Сейчас иное, но тебе тоже не понять. Сейчас трудно, страшно, темно, но единственно. Помнишь, как у Блока о глухих и черных страстях? А тогда я частенько за две копейки переезжал Волгу на стареньком «Бычкове», несся по Екатерининской аллее на вокзал, где было шумно, светло, сверкали майоликовые лампы и восковые цветы, и уходил далеко-далеко по шпалам, между звенящих рельсов, под гуденье телеграфных столбов, за разноцветные огни семафоров, и мне все казалось, что там я встречу свое несомненно приближающееся, еще неизвестное, но непременно счастливое будущее… И вот я люблю тебя и не боюсь смерти.
– А она?
– Она? Не знаю. Вышла замуж, кажется. Я видел ее в последний раз в начале тридцатых, мир уже был иным, умерло все вокруг.
Разговоры эти, несмотря на упоение, все же оставляли у Стази привкус ужаса, словно она порой говорила не с живым, полным любви и жара человеком, а с призраком, уже не на словах знающим, что такое смерть. Она нежностью и ласками пыталась уничтожить это ощущение, и на какое-то время ей это удавалось, но очень скоро Трухин снова уходил ощущениями куда угодно – в прошлое или в будущее, – но не оставался здесь с нею.
– Но почему? Почему?! – почти кричала, требуя ответа Стази, но Трухин только закрывал свои невозможные глаза и снова брал ее с восторгом обреченного.
Иногда Стази приезжала в Берлин и просто гуляла по улицам, пытаясь найти ту улочку и тот дом, в котором они оказались с Трухиным тем осенним днем. Пару раз прошла она и по Мёренштрассе, но окна квартиры Герсдорфа выглядели мертвыми.
И вот 28 февраля, суеверно сжимая в кармане десяток марок, сэкономленных ей при уплате бауэрам, Стази бродила по городу в надежде найти какой-нибудь фломаркт или трёдель[158], чтобы купить Федору хоть что-то: хорошее довоенное мыло, если повезет – бритвенный станочек или, на худой конец, красивый батистовый носовой платок. Ноги автоматически привели ее к Пергамону, и она тихонько поднялась по лестнице в квартиру своей бывшей работы. Там вовсю стучала машинка и свистел кофейник. Стази вышла на улицу и побрела куда глаза глядят. Слезы невольно катились, и она почти ненавидела себя. Как смела она так усложнить жизнь Трухину? Какие тургеневские сопли о чистоте! Она могла и должна была оставаться работать, жить с Герсдорфом и не перевешивать свои проблемы на Федора, ничего бы с ней не случилось, так люди живут даже не вовремя войны и справляются. Эх, слабая душонка, чистоплюйка, дворяночка недоделанная… Стази шла, черпая ботиками весеннюю жижу, едва не уткнулась в мраморный щит с надписью Hegel-Haus, висевший на решетке, перекрывающей мостик через Шпрее.
Неожиданно решетка распахнулась, и оттуда появился плохо одетый молодой человек с веселым и жизнерадостным лицом.
– Gehen Sie die Dokumente abgeben?[159] – спросил он ее на диком немецком, с чудовищным русским акцентом.
– Welche Dokumente?[160] – опешила Стази и добавила уже по-русски: – Куда?
– О, так вы русская! – Парень едва не обнял ее. – Отлично! Отлично! Пойдемте же, комиссия еще работает! – И он буквально толкнул ее на мостик. – Вы откуда?
– Из Ленинграда.
– А вуз?
– Университет, филологический. Но что здесь? Куда вы меня ведете?
– О, здесь просто-напросто филиал Берлинского университета, курсы для иностранных студентов. Здесь ведь когда-то преподавал сам Гегель!
– Но, послушайте, у меня нет никаких документов, я… пленная, только с разрешением на проживание.
– Это ничего, не вы одна, какой-то документ есть, а остальное… да там вас спросят. Идемте скорей, пока все еще работает, а народу там порядочно! – Парень почти потащил Стази за руку, по пути успев сообщить, что сам он из Киева, студент-философ, отца его арестовали за полунемецкое происхождение, то есть сам он квартерон, его тоже посадили, но в начале войны в сумятице и неразберихе он сумел бежать из лагеря, вернулся в Киев и потом ушел дальше на запад и так добрался до самого Берлина. – А вообще меня Георгием зовут.
В приемной, куда Георгий втащил Стази, оказалось много народу явно студенческого возраста. Все говорили между собой по-русски, и только небольшая группка стояла отдельно.
– Это чехи и венгры, кажется, – пояснил Георгий, – а наши, в основном, колонисты. По-моему, – он склонился к уху Стази, – им совсем и не учеба нужна, а жилье.
– Жилье? Здесь есть общежитие?
– Ну да, кого примут, будут жить в пансионе при доме, а как же?
У Стази перехватило дыханье.
Скоро всех провели в библиотеку с огромными зеркальными окнами и высокими дубовыми шкафами. За длинным полированным столом сидел в готическом кресле старик с белоснежными усами и бородой, а по обе стороны от него две дамы, тоже седые и в черном. Они улыбались старику и надменно посматривали на толпу, кривя узкие плоские губы.
– Старик – ректор, а старухи – начальницы Дома, – снова прошептал Георгий, непонятным образом уже все знавший. – Ты не бойся, – перешел он по советской привычке на «ты». – Слушай, что и как другие отвечают, и так же делай. Немцы – они странные, иногда такое проходит…